Последние стихи
И снова пошли стихи, явно не песенные, обращенные не к слуху, а к глазам и душе читателя. Только далекому, неведомому другу можно признаться в беспощадных мыслях, которые посещают по ночам. Появились навыки уверенного, делового поведения, злой азарт, готовность защищать свои интересы любыми средствами. Уже ничего ему не стоит козырнуть своим именем и известностью, объяснить недоумкам, что он - Высоцкий, а не кто-то там. Не всякому позволено ему звонить, а если кого-нибудь к нему приведут без спросу, "за компанию", так он может прямо с порога такого гостя завернуть. С людьми отношения становятся все более прагматичными, расчетливыми. Иначе нельзя, но как душу уберечь при этом?
Меня опять ударило в озноб,
Грохочет сердце, словно в бочке камень.
Во мне живет мохнатый злобный жлоб
С мозолистыми цепкими руками.
Он ждет, когда закончу свой виток -
Моей рукою выведет он строчку,
И стану я расчетлив и жесток,
И всех продам - гуртом и в одиночку.
И в ходе этого беспощадного саморасследования вдруг приходит новая парадоксальная трактовка алкогольно-наркотической темы. Как бы соответствие блоковскому: "Ты право, пьяное чудовище! Я знаю: истина в вине!" И питие, и укол - способ разделаться с этим внутренним "жлобом", способ убить злое начало в себе:
Но я собрал еще остаток сил, -
Теперь его не вывезет кривая:
Я в глотку, в вены яд себе вгоняю -
Пусть жрет, пусть сдохнет, - я перехитрил.
Грубыми, колющими словами сказано, но мысль довольно новая. Под необычным углом столкнулись нравственная самокритика и вопрос о взаимоотношениях творческого человека с дурманом. Большинство поэтов вообще эту тему обходят. Пишут про цветочки, про чистые чувства, про Россию, а читатели уже как-то стороной, из сплетен узнают, что автор не только квасом и чаем жажду утолял. А ведь это, как ни крути, важная область жизни, один из источников поэтического трагизма. Как Есенин отважно исповедовался на этот счет: "Друг мой, друг мой, я очень и очень болен. Сам не знаю, откуда взялась эта боль. То ли ветер свистит над пустым и безлюдным полем, то ль, как рощу в сентябрь, осыпает мозги алкоголь". Алкоголь, наркотик - тоже часть природы, и Блок с Есениным сию тему отнюдь до конца не исчерпали. А вот если всерьез, без смехуечков, без маски простонародного алкаша поговорить с собой об этом? Заглядывая в бездну, все записать, обозначить точными словами, зарифмовать, распять этот кошмар на кресте стиха - ведь так и победить беду можно, а?
Вспоминался не раз Есенин в последнее время, и черный человек посещал - только не как мистический двойник, а как собирательный образ недоброжелателя. Или даже точнее - зложелателя, если есть такое слово в русском языке. Да, еще ведь и к пушкинскому Моцарту приходил черный человек, чтобы заказать реквием. Может быть, это был переодетый Сальери? Зависть тех, кто рядом, сильнее всего толкает нас к смерти. И бросать в бокал ничего не надо, зависть сама по себе есть яд...
Мой черный человек в костюме сером -
Он был министром, домуправом, офицером, -
Как злобный клоун, он менял личины
И бил под дых, внезапно, без причины.
И, улыбаясь, мне ломали крылья,
Мой хрип порой похожим был на вой, -
И лишь шептал: "Спасибо, что - живой".
Но так уж устроен Высоцкий, что смотреть на ситуацию только с одной стороны он органически не способен. И себе он не может не припомнить даже минутного малодушия, нелепых и безрезультатных попыток найти понимание у власть имущих:
Я суеверен был, искал приметы,
Что, мол, пройдет, терпи, все ерунда...
Я даже прорывался в кабинеты
И зарекался: "Больше - никогда!"
И потому он вправе говорить о той боли, которую доставляли ему люди, и далекие и близкие:
Вокруг меня кликуши голосили:
"В Париж мотает, словно мы - в Тюмень, -
Пора такого выгнать из России!
Давно пора, - видать, начальству лень!"
Судачили про дачу и зарплату:
Мол, денег - прорва, по ночам кую.
Я все отдам - берите без доплаты
Трехкомнатную камеру мою.
Но, оставшись на исходе жизни в психологическом одиночестве, он не озлобился, а осознал свою ситуацию как философскую, как пребывание на грани бытия и небытия:
Я от суда скрываться не намерен,
Коль призовут - отвечу на вопрос.
Я до секунд всю жизнь свою измерил
И худо-бедно, но тащил свой воз.
Но знаю я, что лживо, а что свято, -
Я понял это все-таки давно.
Мой путь один, всего один, ребята, -
Вот и успел объясниться со всеми и с самим собой. И в себе в очередной раз разобраться. Другого пути не было, и жалеть совершенно не о чем. Окончательно ясно: писать "проходимые" вещи не смог бы, и "красивые" словеса разводить у него не получилось бы. Уж такой язык - грубоватый, царапающий душу - дан был ему свыше, и свою правду мог он рассказать только такими словами.
только начинается с "я", а потом переходит на "мы". Да и с самого начала в авторском "я" присутствует обобщенность: не просто "я, Владимир Высоцкий", а молодой человек конца пятидесятых - шестидесятых годов двадцатого века:
Я никогда не верил в миражи,
В грядущий рай не ладил чемодана, -
Учителей сожрало море лжи -
И выплюнуло возле Магадана.
А если отличался, очень мало,
Занозы не оставил Будапешт,
А Прага сердце мне не разорвала.
Не слишком ли жестко сказано о неверии в миражи? Все-таки, нося пионерские галстуки на шеях, они не видели для себя иного будущего, кроме светлого и коммунистического. Все-таки с тупостью вполне искренней оплакивали смерть Сталина, некоторые даже в стихах... Нет, детскую наивность верой считать нельзя, а в возрасте совершеннолетнем они все уже были в состоянии понять что к чему. Мешало только умственное невежество и эгоистическое равнодушие. Все прошли школу приспособленчества и закончили ее довольно успешно.
Мы путаники, мальчики пока, -
Но скоро нас заметят и оценят.
Эй! Против кто ? Намнем ему бока!
Но мы умели чувствовать опасность
С бесстыдством шлюхи приходила ясность
И души запирала на засов.
Но ведь Высоцкий-то вроде не держал душу на засове, выпускал ее на волю и от опасности не укрывался. Зачем ему брать на себя чужие грехи и слабости? А затем, что с историей можно говорить только на "мы", принимая на себя ответственность за все свое поколение:
И нас хотя расстрелы не косили,
Мы тоже дети страшных лет России,
Правдивая исповедь невозможна без максималистской беспощадности к себе, и беспощадность эта излишней не бывает. Пока мы живем, погруженные в свои творческие замыслы и свершения, стараясь не думать о политике, политика сама берется за нас. На исходе семьдесят девятого года, двадцать шестого декабря, СССР вводит свои войска ("ограниченный контингент", как говорится в официальных документах) на территорию Афганистана. Услышав об этом, Высоцкий спешит обсудить новость с Вадимом Тумановым. Придя к нему, прямо с порога бросает: "Совсем, б... ь, о.. ели!"
А что еще тут скажешь? По сути дела идет война, а мы смиренно слушаем, как нам впаривают что-то про "интернациональный долг". И гордимся всенародным успехом нашего высокохудожественного фильма о подвигах советской милиции. А потом, когда поубивают множество людей, своих и чужих, мы начнем осторожненько намекать на это в остроумных песнях и эффектных спектаклях... Нет, жить и писать по-прежнему уже не хочется. И муза все упорнее диктует речи прямые и недвусмысленные.