Фризман Л. Г.: "Каждый пишет, как он слышит"

«КАЖДЫЙ ПИШЕТ, КАК ОН СЛЫШИТ»

Статью «“Человеческая комедия” Александра Галича», принадлежащую, на мой взгляд, к лучшему, что написано об этом поэте, Е. Г. Эткинд завершил таким наблюдением: «Окуджава — это период романтизма в истории нашей песни. Он вытеснил Лебедева-Кумача, как Жуковский — Сумарокова, как романтизм пришел на смену классицизму в начале прошлого века.

Но после Жуковского пришло новое искусство — реалистическое, в центре которого оказалось уже не зыбкое настроение поэта, не его лирическое отношение к себе, к другим, к миру, а самый этот мир, сами по себе эти другие. Песни Александра Галича появились по тому же самому закону, по которому реалистическое искусство появилось, вытеснив классицизм и романтиков» [1].

Все это и тонко, и верно, но упаси Господь продолжить это сопоставление и представить себе, что «по тому же самому закону» Галич может вытеснить Окуджаву, как Окуджава вытеснил Лебедева-Кумача, а Жуковский — Сумарокова. Галич, конечно, видит мир и воссоздает его в своих песнях иначе, чем Окуджава. Но из этого совсем не следует, что один из них превосходит другого, а тем более способен его заменить.

Показательную иллюстрацию к сказанному содержат «Воспоминания» А. Д. Сахарова. «Я стал говорить о “Моцарте” Окуджавы, — пишет автор, — я очень люблю эту песню. Но Галич вдруг сказал: “Конечно, это замечательная песня, но я считаю необходимой абсолютную точность в деталях, в жесте. Нельзя прижимать ладони ко лбу, играя на скрипке”. Я бы мог сказать в защиту Окуджавы, что старенькая скрипка — это метафора и что все воспринимают Моцарта не как скрипача, а как композитора. Но в чем-то, с точки зрения профессиональной строгости, Галич был прав, и мне это было интересно для понимания его собственного творчества — скрупулезно-точного во всем, филигранного» [2].

Если бы Окуджава услышал критическую реплику Галича, он мог бы ответить на нее строкой из своей песни: «Каждый пишет, как он слышит». Мир песен Окуджавы — поэтически преображенный, они рассчитаны на иное восприятие и требуют настроя на иную волну. Можно ли исходя из требований «профессиональной строгости», искать в строках Окуджавы:

В поход на чужую страну собирался король.
Ему королева мешок сухарей насушила
и старую мантию так аккуратно зашила,
дала ему пачку махорки и в тряпочке соль [3], —

«абсолютную точность в деталях» королевского быта?

Потому нам так дороги и Окуджава, и Высоцкий, и Галич, что они несходны и что каждый из них говорит нам свою правду своим голосом, и каждый из этих голосов по-своему прекрасен.

Окуджава — музыкант в поэзии. Не только потому, что он поет, а потому, что музыкальность — это особая природа его стихов. Не случаен в них большой ряд образов музыкантов: «музыкант в лесу под деревом наигрывает вальс», музыкант в руках сжимает черешневый кларнет, «заезжий музыкант целуется с трубою». Здесь музыка «танцует гибко». И Растрелли видится скрипачом, а архитектура Ленинграда переливается в музыку. Здесь музыка живет в каждом стихе, и стоит прочесть: «Ах, Арбат, мой Арбат, ты — моя религия», — и слова эти поднимает мелодия, как волна, и они поются сами.

Высоцкий остается в поэзии актером, несравненным мастером перевоплощения. Как убедить себя в том, что не он вращал землю ногами, что не он носил черный бушлат! А он всю жизнь ходил в горы. А он конькобежец, он пьяный хулиган, шофер-дальнорейсовик, потомственный кузнец. И даже волк. И иноходец. И истребитель.

А Галич — живописец. Несколькими мазками он создает картину. И видишь ее, и нельзя ее забыть.

В майский вечер, пронзительно дымный,
Всех побегов герой, всех погонь,

С золотыми копытами конь.
И металась могучая грива
На ветру языками огня,
И звенела цыганская гривна,
Заплетенная в гриву коня [4].

Видишь этот «дом, // Где с куполом синим не властно соперничать небо» /209/, видишь сцену ареста и обыска:

Помнишь, вспоротая перина,
В зимней комнате — летний снег?!
Молча шел, не держась за перила,
Обесчещенный человек /91/.

Цвет в поэзии Галича — это особая тема, до которой, кажется, ни у кого еще не дошли руки, но которая ждет отдельного и обстоятельного исследования. Одна лишь «Новогодняя фантасмагория» даст для него обильный, благодатный материал.

Все три поэта едины в непримиримом неприятии сталинско-хрущевско-брежневского режима и советского образа жизни. Но каждый из них воплотил это неприятие по-своему. Окуджава находил для этого иносказательные формы, адресованные единомышленникам. Им были очевидны аллюзии в «Франсуа Вийоне», в «Старинной студенческой песне». Они понимали, что призыв «не запирайте вашу дверь, // пусть будет дверь открыта» — порожден проблемами отъездов и отказников, а «Бумажный солдат» — образ диссидента. Но обо всем этом поэт сказал на своем, особом языке. Пожалуй, лишь в песне «Римская империя времени упадка» параллель с эпохой застоя выглядит более чем прозрачно.

Высоцкий критикует советскую внешнюю и внутреннюю политику прямее и язвительнее. Вспомним хотя бы такие вещи, как «Жил был добрый дурачина-простофиля...», «Банька по-белому», «Песня о вещем Олеге», «Товарищи ученые», «Лекция о международном положении...». Но никто не сравнится в остроте, непримиримости, последовательности, глубине, жесткости отрицания и обличения советского тоталитаризма с Галичем, который и поплатился за это, как никто.

Предметом особого внимания могла и должна была бы стать еврейская тема в поэзии Галича. Отсутствующая в песнях Окуджавы, лишь изредка звучащая у Высоцкого, она проходит сквозь творчество Галича красной нитью. Попытаемся в меру сил восполнить этот пробел.

что «для лиц еврейского происхождения в Советском Союзе, Советской России самый естественный путь — это путь ассимиляции, путь ощущения себя единым целым с великим народом, в среде которого они растворились». Для него были абсолютно неприемлемы те сионисты, которые говорят: «Это не наша страна и не наше дело, что в ней происходит, и наша задача одна — выехать в Израиль». «Есть, — утверждал он, — и другие, я бы сказал, передовые представители сионизма, которые очень переживают за то, что происходит в Советской России и очень горюют и очень страдают».

В этом интервью Галич говорил о подъеме антисемитизма, который особенно дал себя знать в конце 40-х годов. Когда еврейских детей «срезают на экзаменах, когда им не дают золотых медалей, когда их не пропускают, режут им проходной балл в институт — они в первую очередь думают о своем еврействе». Сам Галич в первый год после войны, после фронта пытался поступить в Высшую дипломатическую школу, но секретарша отказалась принять у него заявление. «Я спросил: “Почему?” Она сказала: “Потому, что...” Она усмехнулась и сказала: “Вот лиц вашей национальности мы вообще в эту школу, в Высшую дипломатическую школу, принимать не будем. Есть указание”. <...> я просто не понимал, что происходит, я рассказал об этом своей жене, своим друзьям, и те тоже как-то не очень в это поверили. Пока это не стало <...> политикой определенных партийных и чиновных кругов». Прозорливее других оказался Илья Григорьевич Эренбург, который уже при первых реальных проявлениях этой политики сказал Галичу: «А знаете, фашизм-то <...> победил — он умер как система, но он победил как идеология. И это на много, много, много лет». «Единственное спасение от этого, — говорит Галич, — есть некое интернациональное братство».

Именно нетерпимость к национализму любого толка питала еврейскую тему в поэзии Галича, определяла ее трактовку и тональность. Вот меланхолическое «Предостережение»:

Ой, не шейте вы, евреи, ливреи,
Не ходить вам в камергерах, евреи!

Не сидеть вам ни в Синоде, ни в Сенате.
А сидеть вам в Соловках да в Бутырках,
И ходить вам без шнурков на ботинках,
И не делать по субботам «лехаим»,

И трагикомический рассказ о «русском майоре», который спьяну вздумал во вновь полученном «документе» обозначить себя евреем и которого клеймит начальство, разоблачая его тайные замыслы:

Мы стоим за дело мира,
Мы готовимся к войне!
Ты же хочешь, как Шапиро,

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мы тебя — не то что взгреем,
Мы тебя сотрем в утиль!
Нет, не зря ты стал евреем!

Чтобы смыться в Израиль! /72—73/.

И еврейские разговорные интонации в «Воспоминаниях об Одессе»:

Так давайте ж, Любовь Давыдовна,

Ваше соло, Любовь Давыдовна,
Раз — цвай — драй!.. /98/.

И незлобно-бытовые мещанские выражения типа: «Хоть и лысый, и еврей, но хороший» /47/, и угодливо-подхалимские антисемитские разговорчики: «Я папаше подношу двести граммчиков, сообщаю анекдот про абрамчиков» /46/. И стихотворение «Засыпая и просыпаясь» с поразительной, на первый взгляд, строфой:

А потом из прошлого бездонного

Это мне Арина Родионовна
Скажет: «Нит гедайге. Спи, сынок» /184/.

Арина Родионовна не говорила на идиш, и Галич, надо полагать, это знал. Но у нее есть ласковые, успокаивающие слова на любом языке: и на еврейском, и на русском. Впрочем, следующая строфа вносит дополнительный смысловой обертон: не проспал бы сынок что-то безмерно важное:

Сгнило в вошебойке платье узника,

А над Бабьим Яром — смех и музыка...
Так что все в порядке, спи, сынок.

Галич не был бы Галичем, если бы не это внезапное переосмысление, когда те же, но в другом контексте произнесенные слова обретают новое звучание и значение.

Галич всегда ощущал себя частицей русской культуры и не мыслил себя вне страны, в которой родился и жил. Он провожал друзей и близких, уезжавших в Израиль, не помышляя о том, чтобы последовать их примеру.


За таможни и облака.
От прощальных рукопожатий
Похудела моя рука! /187/.

Собственная судьба виделась ему иной:


Я на этой земле останусь /188/.

Он знал, чем чреват этот выбор, он делал его сознательно.

Брест и Унгены заперты,
Дозоры и там, и тут,

Но только напрасно ждут!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я выбираю Свободу,
Я пью с ней нынче на «ты».

Норильска и Воркуты /199/.

Его не отправили в Воркуту или Норильск, но и остаться на родине не дали.

Как же странно мне было, мой Отчий Дом,
Когда Некто с пустым лицом

Я не сыном был, а жильцом /144/.

Он вынужден был отдать себе отчет в том, что здесь у него нет дома.

Уезжаю из дома!
Уезжаю из дома!

Объясняя свое стремление остаться «на этой земле», он говорил:

Кто-то ж должен, презрев усталость,
Наших мертвых стеречь покой!

Каких мертвых, чьи могилы имел в виду он, русский еврей? В Святогорском монастыре? На Литераторских мостках? Конечно. Но и другие:

— в Понарах и в Бабьем Яре, —
Где поныне и следа нет,
Лишь пронзительный запах гари
Будет жить еще сотни лет! /187/.

Давно кончилась война к тому дню, когда Галич писал свою песню «Поезд». Но он знал:


Наш поезд уходит в Освенцим
Сегодня и ежедневно! /116/.

Вспомним одно из самых оригинальных и значительных творений Галича — его поэму «Кадиш». «Кадиш» — это еврейская поминальная молитва, которую произносит сын в память о покойном отце. Поэма Галича — поминальная молитва не об одних лишь евреях, отправляемых фашистами в лагерь уничтожения Треблинка, но и о тех, кто не оставил их в смертный час — о Януше Корчаке, которому палачи соглашаются сохранить жизнь («Вам разрешено остаться, Корчак!..»), но который не расстается со своими воспитанниками — детьми из «Дома сирот», о гренадере, инвалиде войны Петре Залевском. Прежде чем его расстрелять,

Они спросили: «Ты поляк?»
«Поляк».
Они спросили: «Как же так?»
И он сказал: «Вот так!»
«Но ты ж, культяпый, хочешь жить,
Зачем же, черт возьми,

С жидовскими детьми?!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«Ну что ж, — сказали, — кончен бал!
Скомандовали: — Пли!»

Упали костыли [6].

Как жутко переосмысливает Галич в поэме образ звезды, возникающий сначала «печальными и странными словами» старинного романса:

«Гори, гори, моя звезда!
Звезда любви приветная,

Другой не будет...»

Да, другой не будет, а эта таит в себе смертный приговор:

Ну что ж, гори, гори, моя звезда,
Моя шестиконечная звезда,

Людей, клейменных шестиконечными звездами, доставляют на Умшлагплатц — так при немцах называлась площадь у Гданьского вокзала.

Эшелон уходит ровно в полночь,
Паровоз-балбес пыхтит: «Шолом!»
Вдоль перрона строем встала сволочь,

Эшелон уходит ровно в полночь,
Эшелон уходит прямо в рай...
Как мечтает поскорее сволочь
Донести, что Польша — «юденфрай»!
«Юденфрай» Варшава, Познань, Краков,
Весь протекторат, из края в край
В черной чертовне паучьих знаков,
Ныне и вовеки — «юденфрай»!

Не вышло. Уничтожив сотни тысяч людей, сволочь не смогла провести черту, отделяющую поляков от евреев. И Польша остается для Галича страной не только Фредерика Шопена и Тадеуша Костюшко, но и Юлиана Тувима!

«А надо бы ровно десять!» — пишет Галич в исполненном горечи и гнева стихотворении «Реквием по неубитым».

Любителей круглого счета
Должна порадовать весть,
Что жалкий этот остаток
Сжечь, расстрелять, повесить

И опыт к тому же есть! /172/.

«Жалкий этот остаток» — население Израиля, уничтожение которого поставил своей целью президент Египта Насер,

Красавчик, фашистский выкормыш,
Увенчанный нашим орденом

Присвоение Насеру звания Героя Советского Союза вызвало возмущение и насмешки, как только стало известно об этой дикой выходке Хрущева, но, когда новоиспеченный «герой» взялся довести до конца дело, начатое фюрером германского рейха, Галич обратил к нему саркастические строки:

Должно быть, тобой заслужено
По совести и по чести!
На праведную награду

Должно быть, с Павликом Коганом
Бежал ты в атаку вместе,
И рядом с тобой под Выборгом
Убит был Арон Копштейн! /173/.

— отчества: Г—Ал—ич и, может быть, не случайно этот псевдоним омонимичен названию старинного русского города. Галич неотделим от России и русской культуры. Его творчество — органическая часть русской поэзии. Но когда Галич видел, как «пятый пункт» преграждает дорогу в вуз, он солидаризировался с жертвами дискриминации. Когда он вспоминал о своре, задушившей в газовых камерах шесть с половиной миллионов человек, чтобы сделать Европу «юденфрай», его охватывали боль и негодование. Поезд, уходивший в Освенцим, увозил частицу его души. Когда засевший в Каире «фашистский выкормыш» вознамерился уничтожить население Израиля, Галич сопережил с этой страной весь ужас нависшей над ней угрозы и «выдал» палачу все, чего тот заслуживал.

В заключение повторю то, с чего я начал. О ком бы мы ни говорили — об Окуджаве, Высоцком или Галиче, — мы не уйдем от их сопоставления и противопоставления. Чтобы лучше и глубже понять каждого из них, мы будем их сравнивать, и от этого сравнения каждый из них останется в выигрыше.

Примечания

[1] См. в сб.: Заклинание добра и зла. М., 1992. С. 89. Курсив разр. — автора цитаты.

[2] М., 1996. Т. 1. С. 501.

[3] Чаепитие на Арбате. М., 1996. С. 130.

[4] Галич А. Петербургский романс. Л., 1989. С. 138. Далее стихи А. Галича, если это не указано особо, цит. по этому изд. с указанием номера страницы в тексте.

[5] Далее это интервью цит. по изд.: Заклинание добра и зла. С. 409–416.

«Кадиш» цит. по изд.: Галич А. Генеральная репетиция. М., 1991. С. 115–125.

Раздел сайта: