Ревич Всеволод: Несколько слов о песнях одного художника, который заполнял ими паузы между рисованием картин и сочинением повестей

Имя Всеволода Ревича хорошо знакомо российской читающей публике. В 60–70-е годы, когда научная фантастика находилась на вершине своей популярности, Всеволод Александрович был едва ли не единственным профессиональным литературным критиком, занимавшимся этим «низким жанром». Умные, ироничные, информативные, хорошо написанные статьи Ревича не только помогали ориентироваться во все разрастающемся потоке science fiction, но и доставляли читателю эстетическое удовольствие своим слогом. В глазах знатоков статья Ревича была таким же украшением очередного «молодогвардейского» сборника, как и новый рассказ Шекли или Стругацких.

Всеволод Александрович отдал дань и авторской песне – и как автор (сочиненную им песню «Перепеты все песни...» до сих пор с удовольствием поют в КСПшных и туристских компаниях), и как чуткий и искушенный слушатель. С одним из классиков этого направления – Михаилом Анчаровым – его связывала многолетняя дружба.

При подготовке альманаха мы предложили Всеволоду Ревичу опубликовать в нем статью об Анчарове, написанную несколькими годами ранее. По обоюдному согласию было решено, что в ее тексте не будет изменено ничего, а новый опыт и новый взгляд на предмет автор отразит в небольшом дополнении. Мы не знали, что это дополнение окажется последней законченной работой Всеволода Александровича, скоропостижно скончавшегося вскоре после передачи текста в редакцию.

НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ПЕСНЯХ

ОДНОГО ХУДОЖНИКА,

КОТОРЫЙ ЗАПОЛНЯЛ ИМИ ПАУЗЫ

МЕЖДУ РИСОВАНИЕМ КАРТИН

И СОЧИНЕНИЕМ ПОВЕСТЕЙ

Статью о песнях Михаила Анчарова я мог бы написать лет тридцать назад. Тогда-то, в конце 50‑х – начале 60‑х, все и начиналось. Еще не появилась в обиходе научная дефиниция «авторская песня», довольно бессмысленное, на мой взгляд, обозначение (остальные песни анонимные, что ли?), но утвердившееся... И Алла Гербер еще не обозвала певцов-неформалов бардами, будто они кельты какие-то. Но уже бесшумно проехал по Москве «Синий троллейбус», «последний, случайный», уже закачался над кроватками «Бумажный солдат», дальновидные ценители записали первые песни Булата Окуджавы на катушечные магнитофоны. А больше почти ничего и не было. Хотя уже настраивал гитару двадцатидвухлетний Володя Высоцкий и Александр Галич готовился к исполнению своей гражданской миссии...

Но песни Анчарова уже были, и я их знал, потому что дружил с Михаилом. Еще не все, правда. Он сочинял их года до шестьдесят пятого, шестьдесят шестого... Потом перестал. Может быть, потому, что окончательно перешел на прозу. А может, не захотел быть одним из многих. Но и в 59-м, 60-м, 61-м уже нетрудно было разглядеть особенности его стиля. Я мог бы стать первооткрывателем, засвидетельствовавшим рождение нового вида искусства (вот разве что Вертинский мог считаться предтечей), выявить основные черты авторской песни, возможно, даже подыскать ей другое определение. И вовсе не потому мне удалось бы сделать столь фундаментальные филологические открытия, что я высоко оцениваю собственную прозорливость задним числом. А потому, что все эти черты уже существовали в песнях Анчарова. Именно он был первооткрывателем. Его не с кем было сравнивать. Теперь сравнения напрашиваются, хотя я все-таки их намеренно избегаю.

Но, увы, тогда я такой статьи не написал.

А вскорости поющие поэты появились чуть ли не одновременно, как грибы с разноцветными шляпками. Видно, подошел срок. И Окуджава, и Высоцкий, и Галич, и Визбор, и Матвеева, и Ким... Этот удивительный феномен, распространившийся с быстротой лесного пожара, многократно воспет и исследован. Многократно обруган. Но все-таки придется еще раз вспомнить, какие силы, какие социальные духи вызвали его к жизни.

В начале 60-х годов разные области нашего искусства испытали прилив вдохновения. Поэзия Евтушенко, Вознесенского, Ахмадулиной, кинематограф Тарковского, Хуциева, Мотыля, фантастические романы Стругацких, драматургия Володина, Гельмана, Шатрова, «Современник» Ефремова и любимовская «Таганка», скульптуры Сидура и Неизвестного – все это вытолкнуто на свет Божий той же могучей пружиной, что и песни Окуджавы, Высоцкого, Галича. Нетрудно заметить, что судьба многих из названных и не названных здесь талантливых людей была печальной, иногда трагической. Любое инакомыслие, порою вполне невинное, но не утвержденное свыше, вскоре стало жестоко преследоваться сусловскими егерями. Нельзя не признать: им удалось проделать основательную работу, удалось-таки на много лет загасить искренние порывы, которыми были охвачены шестидесятники...

Фантастические произведения часто строятся по формуле: что было бы, если бы... Так вот: если бы нравственная атмосфера, возникшая в те годы у самой динамичной части нашего общества – у молодежи, – была бы понята и поддержана, то, может быть, мы давно уже выбрались бы из пропасти. Но – не нашлось таких сил. Восторжествовали угрюм-бурчеевы, на два десятилетия загнавшие страну в болото застоя. И может быть, только самодеятельная песня могла себе позволить совершенно не считаться с ними. Она была особа независимая, она не нуждалась в разрешениях, она обходилась без реперткомов и главлитов и тиражировалась в удовлетворяющем спрос количестве магнитофонным самиздатом. Поэтому ей чаще других удавалось говорить правду.

Из утверждения «в песнях Анчарова предвосхищено многое, получившее бурное развитие в дальнейшем», не обязательно делать вывод, что они оказали решающее воздействие на это самое развитие. Анчарову не довелось выступать перед многотысячными аудиториями, он не собирал полных стадионов, и песни его знали хуже других, отнюдь не более даровитых сочинителей. Может быть, он опередил свое время.

Между прочим, так происходило не только с его песнями. Михаил был человеком разносторонних способностей. Не только военный переводчик (и не с какого-нибудь – с китайского) по первому высшему образованию, не только живописец по второму высшему, не только поэт, композитор и исполнитель, не только прозаик и драматург, он, например, еще и киносценарист. В скромной по постановочным эффектам картине «Иду искать», поставленной И. Добролюбовым в 1965 году, они с А. Аграновским первыми создали обобщенный образ конструктора космических ракет, сыгранный Георгием Жженовым, образ куда более человечный и привлекательный, чем аналогичная фигура в помпезном и, по-моему, фальшивом «Укрощении огня». Безусловного успеха Анчаров достиг в своих повестях, но ведь и они тоже выросли из корешков его поэзии, не случайно одна из повестей названа строкой из песни: «Этот синий апрель».

Анчаров предчувствовал многие будущие настроения. Хотя и не все. У него, скажем, совсем не было лагерной темы, разве что мимоходом промелькнуло: «Не чересчур ли много вас было, штрафников?» Зато у него впервые возникла совершенно нетипичная для советской песни и, пожалуй, для всей советской литературы тема маленького человека, которая через некоторое время с такой силой прозвучит в «Матренином дворе» Солженицына, в кассиршах и тонечках Галича. В сталинское и послесталинское время одна из главных гуманистических традиций русской литературы оказалась отброшенной. Официально советскому человеку не полагалось быть маленьким. Образы нуждающихся, несчастных, сверхтерпеливых, униженных исчезли из литературы, одновременно из жизни исчезли милосердие, доброта, жалость, милость к падшим...

Героями песен в те пахмутовские времена были исключительно «комсомольцы – беспокойные сердца», которые, «расправив могучие плечи», шествуют «солнцу и утру навстречу» (первый раз. – В. Р.) и «все доводят до конца». Невозможно представить, чтобы на официальной эстраде прозвучала обжигающая душу песня о безногом инвалиде войны – «Девушка, эй, постой!..». Современные молодые люди никогда и не видели этих горемык, которые привязывали себя ремнями к маленькой, сбитой из досок площадке на четырех шарикоподшипниках и передвигались, отталкиваясь руками с помощью деревянных колодок, похожих на штукатурные затирки:

Осенью – стой в грязи,
Зимою – по льду скользи...

Об этом петь? Об этом песня? Как и проникнутые глубоким сочувствием песни об изломанных судьбах «босявки косопузого» – цыгана Маши, погибшего на волжской высоте, затурканного психа, который не отдавал санитарам свою пограничную фуражку, послевоенных девчонок, вынужденных «капрон свой стирать в лохани»?.. И даже очень-очень «главный чин», начальник автоколонны, персонаж одной из лучших песен Анчарова «МАЗ», герой труда по всем газетным стандартам, обрисован совсем не по-газетному... Право же, наши трудяги заслужили лучшую участь, чем щедро предоставленные в их распоряжение замызганные забегаловки, случайные спутницы и непременные «полкило» водки. Вроде бы – ни единой жалобы, но из каких-то подтекстовых глубин возникает щемящая партия человеческого одиночества, ничем не заполненной душевной пустоты.

Может быть, именно в «МАЗе» сильнее всего проявилось умение автора слиться с героем, заговорить его языком, «схватить» присущую только ему лексику. Этим приемом впоследствии будет виртуозно пользоваться Высоцкий, который никогда не был альпинистом, но как никто другой проник в их психологию. То же самое можно сказать про его песни, спетые как бы от имени спортсменов, солдат, пилотов и так далее.

Я не хочу сказать, что среди множества песен, сочиненных профессиональными песенниками, не было человеческих, трогательных, мастерски сделанных. Были, конечно. Особенно те, которые «про войну». И все же по самым главным показателям песня, звучащая из репродукторов, лгала:

Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек...

Это была бы замечательная фраза, но я не знаю в советской поэзии более страшных строк, ведь мы помним, что она была написана аккурат во второй половине кровавых тридцатых...

Самодеятельная песня не сосредотачивалась только на социальных язвах, только на репрессированных, на униженных и оскорбленных. Она их не чуралась, но в ней тоже заключалось мощное романтическое начало. Лирический герой Анчарова отнюдь не ущербная личность. Это добрый, сильный, способный на решительные действия человек, не святой («где ж ты святого найдешь одного, чтобы пошел в десант?»), но с прочными моральными устоями. Он законченный идеалист в том смысле, что у него есть определенный, ясный идеал. От канонизированных героев песен, которые все время плывут «навстречу утренней заре (второй раз. – В. Р.) по Ангаре, по Ангаре», лирический герой Анчарова отличается, так сказать, своей неангажированностью – он романтик, но не гигантских плотин, он романтик души. Его сила в уме, в душевном шарме, в незыблемости принципов. Совершенно несомненно – он интеллигент. Героями наших песен часто становились солдаты, комбайнеры, шахтеры, летчики, что же касается работников умственного труда – что-то не припоминается. Не заслужили, видимо. Мыслимо ли себе представить, чтоб в текстах нормальных песенников появилась строка типа: «Пора Эсхила путать с Эмпедоклом». Большинство из них прежде всего спросили бы: «А кто это такие?».

И в дальнейшем самодеятельная песня резко отступала от традиционных углекопов.

Солнцу навстречу выйдем (третий раз. – В. Р.),
Шире и тверже шаг,
Мир коммунизма виден
С вышек донецких шахт...

Это мажор официальный...

Мы саперы столетья!
Слышишь взрыв на заре?
Это кто-то из наших
Ошибся...

Тоже своего рода мажор, но между ними «две большие разницы».

Конечно, вовсе не обязательно делить героев по образовательному цензу. Я ничего не имею против запевал любой профессии и любого ранга. Пусть сочиняют песни и деревенские, и городские поэты, запретных областей не должно быть. Но есть так много общих тем, от которых не откажется ни один песнетворец. Любовь, допустим. Но ведь и любят разные лирические герои по-разному, и чувства свои высказывают непохожими словами. Для анчаровского героя любовь – это шквал, землетрясение, лавина. И счастье, и разлуку он переживает так же интенсивно, как и всё остальное.

И стала пятаком луна –
Подруга полумесяца,
Когда потом ушла она,
А он решил повеситься...

И еще одно резко выраженное начало вылезает на первый план в песенной лирике Анчарова – антимещанское. Его герой ненавидит обывательщину яростно, можно сказать, физиологически. В этих местах обычно целомудренная муза Анчарова готова взорваться любой грубостью.

Основные черты лирического героя анчаровской лирики полностью перешли уже не в лирических, а в настоящих героев его прозы. В первую очередь в самых любимых, таких, как Гошка Панфилов – Памфилий, да и во всех остальных тоже. Когда я впервые читал повесть Анчарова «Теория невероятности», то удивлялся, откуда мне так хорошо известны ее действующие лица, я заранее знал, как они поступят в той или иной ситуации и чем вся история закончится. Потом понял: из песен. Проза, конечно, заземляет взвихренные поэтические декларации, в ней нельзя ненавидеть мещанина вообще, а только конкретного дяденьку с постоянной пропиской, там нельзя любить чернооких красавиц вообще, а надо реагировать на женщин с именем и фамилией, там недостаточно заявления, что нам-де все по плечу, а требуется доказать это. И герои Анчарова доказывают. Я, например, не помню, чтобы где-нибудь литературный герой предлагал свое решение вековечных проблем, как это мимоходом проделал герой «Самшитового леса» с великой теоремой Ферма, пусть даже хулиганским с точки зрения математиков способом.

А теперь вернемся к лирическому идеалу. То там, то здесь в стихотворениях Анчарова возникают образы прекрасного мира, хотя и нельзя сказать, что этот мир отличается чрезмерной государственной или социальной определенностью. Пожалуй, его главная примета – синие небеса. Словно в нашей жизни так уж никогда и не бывает чистого неба. А вот поди ж ты, мы хорошо понимаем, что поэт имеет в виду другую, недоступную нам синеву:

Там по синим цветам
Бродят кони и дети,
Мы поселимся в этом
Священном краю.
Там небес чистота,
Там девчонки – как ветер,
Там качаются в седлах
И старые песни поют...

Да, там обязательно должно быть что-то старинное – песни, корабли. Как у Грина, со стихов которого и начался Анчаров-песенник еще в пятнадцатилетнем возрасте. Грин выдумал Лисс и Зурбаган, Анчаров выдумал блаженное село Миксуницу, что вовсе не означает, будто таких населенных пунктов нет на свете. Ведь этот мир не географическая точка, а состояние души. А следовательно, там может поселиться каждый. Без документов. Осколки Миксуницу беспорядочно разбросаны в реальной действительности, их можно отыскать, при желании конечно, и это делает анчаровскую романтику небеспочвенной. Даже если станет совсем тошно, надо только напомнить себе:

... Спокойствие, мальчики!
Еще не сказаны все слова...

Часто встречаемое в стихах Анчарова слово «красота» – это просто сокращенное обозначение того самого идеала, на верность которому присягают его герои. И когда человек находит осколок прекрасного мира или – что то же самое – когда он встречается с настоящей красотой, то с ним происходит чудо: маленький человек может стать большим, даже великим, как это и случилось с героем «Песни об органисте». А разве «Баллада о танке Т-34» не о встрече с той же красотой, не о том же превращении малого в великое, страшного в милосердное? Рядовой, можно сказать, «маленький» танк превращается в огромный символ любви, «смертию смерть поправ».

Нельзя требовать от одного поэта, чтобы он выразил всю правду своего времени. Полный духовный портрет способна дать только поэзия в целом. Но целое состоит из частей. И каждое стихотворение может представлять ценность, если, разумеется, оно написано искренне, честно и талантливо.

Поколение Анчарова – наше поколение, – наверно, нельзя назвать счастливым. А впрочем, может быть, и можно. И мы для чего-то понадобились истории.

Наш рассвет был попозже,
Чем звон бубенцов,
И пораньше,
Чем пламя ракеты,
Мы не племя детей,
И не племя отцов,
Мы – цветы
Середины столетья.

Кто это мы? Мы – это те, чья юность или по крайней мере отрочество, сознательное детство совпали с Отечественной войной. Андрей Битов как-то съязвил: мол, наше поколение несколько переэксплуатировало свое военное детство. Что поделаешь – более героического времени на нашу долю не выпало. Зрелость началась после ХХ съезда. Наверно, мы последнее поколение, которое еще верило, что старые ценности пригодны к употреблению, хотя и требуют серьезного ремонта, и первое, которое на собственном опыте убедилось в том, что ремонт-то нужен капитальный. Наше поколение выдвинуло немало талантливых художников, в творчестве которых оно осмысливало само себя и свое время. Должно быть, преимущество Михаила Анчарова было в том, что он до поры до времени не помышлял о публикации своих стихов и ему было проще, чем другим, сказать в них все, что он хотел.

P. S. Это небольшое добавление я начну почти с такой же фразы, какой начинается и сама статья. Она могла увидеть свет лет десять назад. Написанная в конце 80-х годов как послесловие к сборнику песен Анчарова, так и не вышедшему из печати, она и сама была отражением взглядов, владевших нами в годы, еще не успевшие превратить слово «перестройка» в ругательное и даже внушавшие определенные надежды, – точно так же, как песни Анчарова и его коллег отразили то теперь уже доисторическое время, когда главную ноту в общественной жизни страны задавал замечательный народ, который вскоре стали называть шестидесятниками. Сейчас эту старую статью – к моему глубокому удивлению – решили опубликовать, и мне, разумеется, предложили пересмотреть ее и добавить все, что я сочту необходимым. Перечитав статью, я решил, что делать этого не буду. Мне показалось, что сегодняшними добавлениями я могу ее только испортить, лишить признаков того времени, когда она писалась. К тому же я не нашел в ней мыслей, от которых хотел бы сегодня отказаться.

Конечно, если бы я взялся за такую статью заново, я написал бы другую, может быть, более глубокую. Прежде всего я не утерпел бы и вступил в спор с нынешними критиками шестидесятников. Нынче модно шпынять их за мнимые и действительные заблуждения и промахи. Тонкая издевка проскальзывает даже в выступлениях тех молодых авторов, которые с симпатией – не исключено, что искренней, – относятся к своим предшественникам. Они жалеют нас, убогоньких, всерьез собиравшихся строить социализм с каким-то там человеческим лицом, когда теперь любой недоумок знает, что всякий социализм – чудище обло, озорно, огромно, а уж лаяй-то, лаяй – не хуже озверевших овчарок из лагерной охраны. Нет сомнений, что они сегодня знают и понимают значительно больше, чем мы знали и понимали тогда. Но вот молодой критик утверждает, что поэта, который бы принес в редакцию стихи со строками «Женщина, Ваше Величество» или «Надежды маленький оркестрик», никто бы всерьез не воспринял. Да? Если это и вправду так, если не осталось юношей и девушек, которых бы трогали за сердце песни Анчарова, Окуджавы, Высоцкого, Галича, то, должно быть, в нашей жизни действительно что-то непоправимо надломилось, и остается лишь погасить фонарики и углубиться в тьму пещер. Но неправда это, неправда, и у меня есть основание так утверждать: я видел лица людей, которые приходят ежегодно к могиле Высоцкого, я заглядывал в глаза тем, кто в прохладный майский вечер заполнил Трубную площадь, чтобы поздравить Окуджаву с его семидесятилетием. Если бы наши президенты, министры, депутаты почаще глядели бы в глаза именно таким людям... И молодые «сердитые» критики тоже.

Я не настаиваю, что молодежь должна принять только наши ценности. Но и наши тоже, иначе возникнет опасный разрыв. Да и помимо того, я подозреваю, что разрыв между нами не столь уж велик, как это пытаются доказать некоторые бойкие вертихвостки от журналистики, которые не понимают, что самим своим существованием, самой возможностью свободно высказывать свои мысли они обязаны той трудной борьбе, которую вели шестидесятники. Я не вижу иного выхода и иного спасения иначе как в возвращении к надеждам и идеалам. Не в буквальном смысле к идеалам шестидесятников, а к непреходящим общечеловеческим ценностям, о которых шестидесятники в советской литературе после долгих лет замалчивания заговорили первыми, а Михаил в своих песнях – так и просто самый первый.

Вероятно, в сегодняшней статье я бы не смог уйти и от разговора о творческой эволюции самого Анчарова. Я ведь затронул только первые годы его творчества, а его дальнейший путь был не всегда ровным.

Он был истинным родоначальником авторской песни, которая стала неотъемлемой приметой 60-х годов, причем очень неожиданной приметой, как и фантастика, к которой, кстати, Михаил тоже приложил свою руку. Но наивно думать, что шестидесятники представляли собой единый монолит. Анчаров находился на радикально-романтическом фланге. Может быть, в его позиции было немало прекраснодушия, но я бы не стал его за это упрекать. Если бы в жизни не было ожидания алых парусов, то насколько она была бы унылее. (Недаром Грин был любимым писателем Михаила.)

Какое-то время он был не одинок, однако страна вползала в непроглядный туман застоя, и оптимизм многих подвергся тяжелым испытаниям. Наиболее непримиримые оптимисты оказались за границей. Но Анчаров не хотел сдаваться. Я не осмелился бы утверждать, что занятый им блокпост был сооружением, отгораживающим автора от действительности, – думаю, что в его собственном представлении он находился на переднем крае. Однако грань, которая отделяет оптимизм от бодрячества, очень тонка, и незаметно для себя он, хотя и на недолгое время, пересек ее, чем и объясняется неудача двух его телесериалов, о которых, к счастью, все давно забыли. Сами по себе спектакли не заслуживают того, чтобы о них горевать, но мне крайне жаль, что Михаил, включив в них свои песни, дал себя уговорить, чтобы музыку к ним написал профессиональный композитор, с моей точки зрения, безнадежно их погубивший, совершенно не поняв анчаровского духа, не проникнувшись им. А ведь телезрители были наиболее обширной аудиторией его песен; и не из-за плохой ли музыки эта аудитория пропустила песни Анчарова мимо ушей? Потом они, правда, вышли в авторской записи, звучали в прекрасной передаче Н. Болтянской на радио «Эхо Москвы»... Но все же мне кажется, что его песни знакомы незаслуженно малому числу людей. Если я ошибаюсь – тем лучше.

А статья... что ж, пусть статья останется свидетельством тех времен, когда надежд было больше, а разочарований меньше и еще хорошо помнились годы нашей молодости, когда мы увидели, как из-под земли пробиваются нежные первые ростки свободы.

© 2000- NIV