Недоносок («Луи Армстронг еврейского розлива», кассета 1)

{Пуск}ГОРСКИЙ: Мог бы ты, Володя, составить словесный автопортрет? — ВЫСОЦКИЙ: Легко — как два пальца обоссать. Засекай: за полминуты наболтаю автопортрет.

Г.: А не мало ли времени?

В.: Е-мое! И Эренбург Пикассо о том же спросил, когда тот за пять минут написал портрет Эренбурга. А художник в ответ: «Амиго, ты сам не знаешь, что говоришь! Я знаю тебя почти тридцать лет!»

Г.: Я Пикассо совершенно не понимаю...

В.: Пусть это тебя не волнует. Он тебя бы тоже не понял.

Г.: (показываю на часы). Время, Вова!

В.: Сейчас-сейчас... (Закуривает сигарету «Житан», нашпигованную «травкой», затягивается, чтобы выиграть время.)

Г.: Зеркало дать?

В.: Обойдусь! (Выпускает густое облако табачного дыма в сторону собственной фотографии, на которой он снят в кителе, брюках с мочками (галифе) и хромовых сапогах-бутылочках — ни дать ни взять «сын полка», герой в миниатюре — хоть и совсем ребенок, но храбрая душа.) А, впрочем, принеси-ка ванну, старик. (С «травки» чего не скажешь.)

Г.: Хочешь принять...

В.: Вот бестолковый, зеркальце из ванной.

Г.: Так бы и сказал, а то...

В.: (вдогонку). Возьми то, что в несессере или любое другое — лишь бы оно... (Остальные слова не прослушиваются.)

Г.: (подобострастно вытираю зеркало рукавом и только после этого ставлю его перед Высоцким). На! Надеюсь, не кривое.

В.: (смотрит в бездонно-блестящую поверхность). Мужик возмущается: «Ну, бля.... телевидение! Целый час какую-то пропитую рожу показывает!» Его жена: «Ну ты и настаканился! Память совсем отшибло, телевизор-то наш в ремонте, а ты весь вечер в зеркало пялишься».

Г.: Смех смехом, а воронка вверх мехом.

В.: Не мешай! Дай мне наглядеться на себя любимого... (В зеркале замечает меня, наблюдающего за ним с улыбкой.) Ты меня за Нарцисса принимаешь, да?

Г.: Ну как можно?

В.: Вместо того, чтобы помочь корешу, ты, Вадик-гадик (это и «Жучок» — остроумные прозвища дал мне Высоцкий. — В.Г.), подъе…..шь.

Г.: Охотнее всего я протягиваю руку помощи тем, кто вообще в ней не нуждается.

В.: Вот как? Ты не можешь, так зеркало поможет. «Свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи». (Портретирует себя.) Ты... ты... тако-о- ой... поддатый... патлатый... бородатый (он отпустил растительность для проб к кинокартине «Емельян Пугачев». — В.Г.)... Э... э... вот!.. не подойдет... нет! (Трясет головой и причесывает всей пятерней свои лохмы.) Словесного портрета не будет! Довольствуйся живым... Трудно с кондачка обрисовать самого себя... Да и я, в сущности, еще не в конце жизненного пути, чтобы браться за автопортрет.

Г.: Хорошо, так и быть, облегчу тебе задание. Если бы тебя можно было охарактеризовать одним словом...

В.: То это было бы... было бы... (Обрывает себя на полуслове, но в следующую секунду кричит.) Вот слово! Недоносок!

Г.: Впервые слышу, что ты родился абортивным.

В.: Зато я в детстве постоянно в свой адрес слышал: «недоносок», — хоть появился на свет в урочный час и день.

Г.: Может, были основания?

В.: Дело прошлое: давай разберемся (излюбленное его словечко. — В.Г.). Возможно, мелкокалиберность, недоразвитое сердце — последствия детского ревмокардита. Слабые защитные реакции, неопределенные и незаконченные черты лица (походил больше на девочку, чем на пацана). Я, малолетка, оставлял впечатление незрелости, незавершенности, недопеченности, как сырой батон.

Г.: Похоже, что в день твоего сотворения у матери-природы кончилась сырье или же оно выдавалось по карточкам.

В.: Пусть Бог и не наградил меня гренадерским ростом, зато фамилия у меня ВЫСОЦКИЙ.

Г.: Но ты — «ничем ты в детстве не пленен — и никому не благодарен»?

В.: Отчего же? Я благодарен матери с отцом за то, что меня зачали в мертвый сезон (1937 год. — В.Г.). Может ли быть сын неблагодарным? И отдельное большое «спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» Мои первые детские впечатления неразрывно связаны с нашей коммуналкой.

Г.: Представляю...

В.: Как ты можешь представлять — если сроду не жил в коридорной системе! В нашей коммуналке соседей было как клопов набито! И это обстоятельство для меня даже радостнее: чем больше соседей, тем больше впечатлений: к всякому якову можно зайти, каждый шибздику отец и мать. У нас любое житейское дело становилось общим...

Г.: Да-а?

В.: Твое дурацкое «да-а?» лишний раз подтверждает, что ты плохо представляешь жизнь коммуналки. Мотай, темнота, на ус — если кто-либо из соседей женит спирт...

Г.: Кого женит?

В.: Я же говорю: темнота. Это — когда спирт разводят водой… Вся коммуналка участвует в дегустации горючего. Если заиграет радиола — одно из чудес того времени — все жильцы пляшут и поют. Если же кто даст по соплям непослушному чаду — все хором воспитывают непедагогичного родителя...

Г.: Разве кто упустит случай повоспитывать кого-нибудь?

В.: (его голова выглядывает среди клубов дыма, как вырисовывается на библейских картинах лик Иисуса Христа среди творожно-белых облаков). И все бы хорошо, да только у меня не сложились взаимоотношения с Курилычем — соседом и полотером в гостинице «Москва». А причина тому — что не р-раз и не два на дню выклянчивал я у него парафин. Пожевать и в солдатики поиграть, которых он выливал из казенного воска в свободное время. Обычно я заставал его раскрашивающим восковых кукол и животных. Слушал он, слушал мое нытье и, видя, что словом меня не проймешь, и теряя терпение, меня крепко за ухо хвать! — и... ох, ухи чегой-то горят...

Г.: Трепку вспомнил?

В.: (тычком тушит бычок). Уж лучше бы Курилыч задал трепку, а не макал кисть в черную краску и не обращал мою рожицу в гитлеровское мурло. Соседские ребята на меня глядя, смеялись аж до уссачки! Натешившись, он отпускал меня, и, заливаясь слезами, путаясь в соплях, сплевывая обиду, я чесал к матери. «Смотри... тьфу, мама, как меня... тьфу, злой полотер... тьфу, наказал!» — «Господи! Словно я его сама об этом просила! — весело отзывалась мать. — Встречу — как пить дать — поставлю ему чекушку. Ты ведь у меня такой прилипала, такой неотвязный, что ни ремнем, ни пестом не отгонишь тебя от человека». Мать смывала с меня художество и намывала хорошество, потом я, как ни в чем не бывало, спешил... Угадай: куда я, торопыга, спешил по делам?

Г.: Ну... у всякого Мишки, как говорят, свои делишки...

В.: Правильно: к Курилычу. Завидев меня, он усмехался: «Радость-то какая — недоносок пришел недомазанный!» Все повторялось снова и снова к неописуемому восторгу ссыкунов и ссыкух. И опять мне чесать домой, плача, путаясь, плюясь и проклиная его. И маманя о-очень мучилась со мной тогда. «Ох, скорей бы война закончилась, — говаривала она. — Придет отец с фронта, я его попрошу, пусть делает с тобой все, что положено. Лишь бы оставил шкуру да кости, чтобы осенью было на что надеть школьную форму». Первого сентября со слезами собирала мама меня в школу в Первом Переяславском переулке. Не плакать ей было нельзя: худая молва пошла бы по коммуналке, что она сына своего не жалеет. Ты знаешь, начало учебы я ознаменовал тем, что от учителя схлопотал подзатыльник!

Г.: Надо думать, схлопотал в зачет будущих двоек! Учеба давалась тебе со скрипом?

В.: Анекдот к вопросу. Моего тезку спрашивают: «Как учишься?» — «Хорошист!» — «Старшим помогаешь?» — «А как же...» — «А с кем живешь- то?» Он пунцовеет и говорит: «Да там, с одной...». (Смеется себе в бороду.)

Г.: Понятно: учился — лучше не надо.

В.: Я научился играть в карты прежде, чем стал разбираться в картах полушарий и империй. Играл в «чику» и «пристенок». Научился зажигать спички о стекло, о парту, о колесо (сапог. — В.Г.)… Так я познавал разные истины. Но где-то уже в средних классах я понял, что существует несколько истин: одна — для школы, другая — для родителей, третья — для друзей.

Г.: Не похоже ли на лицемерие?

В.: В школе каждый учитель доказывал другому, что его подход самый прогрессивный, что успеваемость у него самая высокая. Как будто кому-то надо, чтобы мы стали поколением отличников. А ведь это вовсе не трудно: нужно только прилежно повторять, как попка, все за преподавателем и хорошо вести себя. Дома было по-другому. Уже с пятого класса я не ощущал привязанности ни к одному из родителей (они разошлись в 46-м году), дружил с дворовыми пацанами-огольцами, частенько вел себя так, как будто у меня нет отца с матерью. И это потому, что отец с матерью вели себя так, будто у них нет меня.

Г.: Вот как? Ну, продолжай!

В.: А иногда я с удовольствием присваивал биографии своих друзей из благополучных семей. Я это к чему: я уже тогда любил примерять на себя чужие личины. Особенно мне удавалось шаржировать ворье и прочую фиксатую шпану. У них, к слову, без труда научился я — ну, не способный ли? — блатному жаргону и блатным песням...

Г.: Если верить твоему отцу, то ты — блатарь, пьянь, наркоман и антисоветчик. Не многовато ли для одного пороков, Вова?

В.: Не много — если принять во внимание, что в других я нахожу куда больше...

Г.: Как-то по пьяной лавочке ты обронил, что «любой порок является пороком лишь в соотношении с другими пороками».

В.: Я, старик, тебе то же самое скажу, уже не с пьяных шар, а на тверезый глаз. Что нередко порок — вот хоть пьянство — в сравнении с подлостью выглядит смехотворной мелочью: бражнику хочется выпить, подумаешь — дело большое. Однако подлость куда как посерьезней!

Г.: И тем не менее для родного отца ты — порочный человек. Сам-то ты можешь дать себе объективную оценку?

В.: Предпочитаю, чтобы дали другие...

Г.: Но когда о тебе рассказывает кто-то другой в устной или письменной — все равно какой — форме, на мой взгляд, это выглядит как донос. А доносами все — а мы с тобой особенно! — сыты по горло...

В.: (прерывает). Я как раз проголодался...

Г.: ...И поэтому — слышь, поэтому! — хочу узнать твою беспристрастную самооценку.

В.: Боюсь, и комар на собственных весах на все сто кило потянет — если будет о себе рассказывать. А я не хочу арапа заправлять тебе. А лучше всего — ты не спрашивай, и я тебя не обману.

Г.: (хватаюсь за соломинку). Куда лучше обмануть меня, что ты — плохой, чем обмануть меня, что ты — хороший. Так что валяй, обманывай...

В.: (берет в кулак свою бороду). Ла-адно, уломал, с трудом, правда. Только учти: симулировать абстинента, патриота и так называемого интеллигента — не буду. А чтобы доказать отцу и миру: я не совсем уж плохой, отвечу так: кто-то, разумеется, не из дураков, сказал — если ты читал и перечитывал много р-раз «Дон Кихота», ты хороший человек...

Г.: Не удивительно: ведь странствующий рыцарь — самое нравственное существо в мире.

В.: Как ты правильно догадался, я очень люблю перечитывать эту книгу. А когда-то, ты не поверишь, отец заставлял меня ее читать и при этом занудно приговаривал (копирует его): «Если мальчик любит труд, тычет в книжку пальчик, про такого пишут тут: он — хороший мальчик»...

Г.: Пара слов о порядке вещей: если бы меня, школьника, обозвали словом «хороший», я бы... да я... Хороший, пай-мальчик — это же какое оскорбление личности, да?

В.: Вот именно: оскорбление. Поэтому я отчаянно сопротивлялся. Не знаю, как ты, а я воспринимал литературу, как рыбий жир. Надо, но противно на вкус. «И вообще не считаю литературу учебным предметом, — заявил я отцу. — Разве это труд — читать книги?» «Но учебник — это учебник, а художественная книга — совсем другое», — ответил отец и пригрозил мне хо-о-орошей поркой, и я, испугавшись неоднократно поротой жопой, в один присест прочитал роман. Вот так отец школил меня.

Г.: Воспитание в известном смысле — насилие...

В.: Тогда не понимал, — а сейчас я понимаю, — что необходимо насилие и в общественном эстетическом воспитании. Нужно заставлять детей — и моих в том числе — читать классику.

Г.: Пусть твои растут книгочеями!

В.: Спасибо, и твои, когда они у тебя будут. И обязательно, как мне кажется, нужно водить ребят в театр (можно и в мой). Они будут — дети есть дети — баловаться, могут и стрекануть в перерыве. Но постепенно приобщатся к театру — он не может не оставить следа...

{Стоп}

{Пуск}

ГОРСКИЙ: Ты, Володя, помнишь, когда впервые пересел с Росинанта на Пегаса?

ВЫСОЦКИЙ: Не столько на Пегаса, сколько на деревянную лошадку. Пересел... в канун вручения школе подарка от японских учеников. Я написал стихи. Сам понимаешь — какие стихи...

Г.: А когда ты запел — если это называется пением?

В.: (обнаружив во рту незаженную сигарету, чиркает спичкой и прикуривает; на фоне ослепительного солнца за окном я не вижу пламени, но когда он встряхивает спичкой, как градусником, чтобы погасить ее, от нее, словно змеиный язычок, выскакивает голубая струйка дыма и рассеивается в воздухе). Не хочется вспоминать про это, да уж расскажу тебе — и неважно, поверишь ли ты или нет, — что с детства мой голос поражал всех незнакомых людей, особенно когда они звонили в коммуналку к нам, Высоцким, по телефону. Если я, шкет, брал в руки трубку и начинал балаболить, то меня зачастую принимали за взрослого: настолько грубый, пропитый, недетский был у меня голос.

Г.: Какое объяснение ты даешь?.. (Конец вопроса не прослушивается из-за скрежета тормозов за окном.)

В.: Возможно, это произошло от перенесенных ангин, возможно, такая уж врожденная черта — хриплый от природы голос. Она могла, замечу попутно, сыграть решающую роль в моей будущей актерской работе, навсегда отбить охоту к пению, но — слава Богу! — не сыграла. Однажды на уроке музыки и пения учителка попросила меня, младшеклассника, громко спеть песенку. Мне что: сказали — я запел... (Переносит тяжесть своего тела с правой ноги на левую и носком правого хлопанца начинает водить по полу, будто школьник, которого преподаватель обвиняет в семи смертных грехах.) Стоило мне исполнить два куплета, как начали дребезжать и трескаться стекла в очках однокашников, а у учителки — ты не поверишь! — окуляры, измеряемые столькими диоптриями, сколько лет было Толстому, когда он тайно ушел из Ясной Поляны, буквально выпали из оправы. «Прекрати, Высоцкий, орать благим матом! Откуда что берется? Ведь мужичок с ноготок, а голоса на троих мужиков...» — а сама глаза без стекол таращит, слепая курица.

Г.: Ты, конечно, врешь?

В.: (горячо отнекивается). Не-ет!

Г.: (не поверив в заверения). Ты врешь похлеще, чем я в свое время в школе, когда на вопрос, где в мире производят всего больше сахара на душу населения, со всей убежденностью, на которую был способен, не задумываясь, показывал на карте Сахару в Африке.

В.: (стряхивает пепел сигареты за окно, вспугнув голубей с карниза). Ты вот сказал — я вру! Лучше слушай, чем закончился урок музыки, и поймешь, что я чистую правду говорю. (Хитрая улыбка играет на губах.) После бельканто учителка сердито спрашивает: «Каких ты знаешь композиторов?» А я ни в зуб толкнуть. Стою и пялюсь на кореша, мол, выручай. Тот, не будь глуп, взял книгу, стукнул по парте. «Бax!» — выпалил я. «Правильно», — сказала учителка. Кореш выдрал из тетради листок. «Лист», — прошелестел я. «Молодец, еще», — просит учителка. «Членников», — говорю я. А учителка: «Во-первых, не Членников, а...»

Г.: «...Хренников. Во-вторых, ты, Никитин, убери подсказку».

В.: Постой... хм... откуда ты это знаешь? Я тебе уже рассказывал?

Г.: Хватит тебе меня дурачить: это же с бородой анекдот про Вовочку!

В.: (швыряет окурок в форточку, затем подходит вплотную ко мне, по- мальчишески встает на цыпочки и заглядывает мне в лицо). А я, по- твоему, кто? Вот то-то...

{Стоп}

***

К 20-летию со дня смерти В.С. Высоцкого

Вадим ГОРСКИЙ

«Луи Армстронг еврейского розлива»

(Филерская запись разговоров Высоцкого)

К публикатору и к читателю

Похвастать, что я входил в «обойму» закадычных друзей «Луи Армстронга еврейского розлива» (эту кличку дали Высоцкому в КГБ. — В. Г.) — не могу. Мы просто иногда встречались и, что греха таить, перекидывались и прикладывались. Поэтому мои записи наших с Высоцким разговоров — это… как бы получше выразиться?.. записи сокартежника, собутыльника и соанекдотиста, а еще точнее, еще чистосердечнее — соглядатая. Филерские звукозаписи — особый жанр, со своими законами, эстетикой и профессиональными приемами. Сохранена ли здесь «чистота жанра»? Лишь отчасти. О том, что я «пишу» Высоцкого, кроме пары заинтересованных лиц из КГБ знал и еще один человек: сам — сам! — Владимир. Без малого 10 лет продолжались наши отрывочные разговоры, в которые вносила неожиданные и совсем неоправданные знаки препинания Лубянка. Шут с ней — если бы только Высоцкому с самого начала не пришлась по вкусу такая пунктуация. Ох уж эта вечная поэтическая склонность к неправильному употреблению знаков!

Как я, собственно, вышел на Высоцкого? А вот как — стараниями поводырей из «культурного» управления КГБ, которые в свое время воспользовались моей врожденной глупостью, увлеченностью кино, театром, бардовской песней и неуемным желанием встретиться с Высоцким все равно каким путем. Меня снабдили «легендой», импортным диктофоном, и я («вкупе и влюбе» с Владимиром) стал записывать разговоры. Я почти наизусть знаю содержание кассет, уж на что на что, а на диалоги у меня всегда была профессиональная память. Но к шестидесятилетию со дня рождения Высоцкого я вознамерился переписать их (чтобы отреставрировать собственное прошлое), да где там перепишешь: в КГБ не то размагнитили пленки, не то — что менее вероятно — их (аудиодоказательства!) потеряли или, что уже совсем невероятно, похитили! Я доволен тем, что в свое время у меня хватало ума производить стенографическую запись текста этих кассет в обычные школьные тетради, которых накопилось аж на целую книгу! (Узнай об этом на Лубянке — не миновать мне было бед.) Поэтому я задался целью — с помощью обветшалых тетрадей и собственной памяти тщательно, как в палеонтологии, восстановить кость за костью (читай: знак за знаком, букву за буквой, слово за словом, строчку за строчкой) художнический остов Высоцкого.

Всякий — даже поверхностный — читатель легко заметит, что мышление Высоцкого сплошь диалогично — эта диалогичность создавала трудности при обработке и подготовке текстов к публикации. Записанные в тетради разговоры скрупулезно «монтировались» и редактировались. Дешифровка стенографической записи привела меня к уверенности, что можно ограничиться только самыми необходимыми и немногочисленными «вырезками» из текста; в большинстве случаев они обуславливаются излишней «крутизной» слова: Высоцкий, как истинный русский мужик, не любил церемониться.

В разговорах не только сказывается поэтический и актерский талант Высоцкого, но и его склонность к юмору (хотя, как это ни парадоксально, в 1962 году он был «выгнан с волчьим билетом» из московского Театра миниатюр «за отсутствие всякого присутствия чувства юмора»). Смеялся он буквально над всем и вся, и над собой в придачу, во всяком случае при мне: «что ни слово, то ночной горшок, и отнюдь не пустой...». Даже на смертном одре — на оттоманке, которая тогда стояла в большой комнате «трехкомнатной камеры» на Малой Грузинской — Высоцкий не утратил чувства юмора. Свое предсмертное желание он сформулировал так: «Когда я откину копыта, закажите мне приличный деревянный кустюм и проследите, чтобы человек, скроивший и сшивший его, не руководствовался девизом олимпийца: главное — не результат, а участие». (Слова эти записаны скрытым дистанционным записывающим устройством. Закладку «жучка» в доме сделал отец Высоцкого. Об этом мне рассказали в КГБ.) А на вопрос, каким ему хотелось бы остаться в памяти, ответил: «Живым, натурально! В противном случае мне придется сыграть роль трупа». Тут нет присущего говорящим для публики нарциссизма и желания выразиться поумней и посмешней: это частные разговоры. Не знаю, насколько мне удалось восстановить образ мыслей Владимира Высоцкого — не мне судить; но я уже удовлетворен тем, что он тесно пообщался со мной (или я — с ним?) в моих записях…

Вадим ГОРСКИЙ,

экс-редактор художественных фильмов

и по совместительству филер

Печатается с оригинала: Журнал «Урал», №8 за 2000 г.

1979
© 2000- NIV