Слухи по России верховодят («Луи Армстронг еврейского розлива», кассета 3)

{Пуск}ГОРСКИЙ: Веришь ли ты, Володя, что песня может помочь человеку самоусовершенствоваться? — ВЫСОЦКИЙ: Нет, песня не в состоянии перевоспитать негодяя и подлеца.

Г.: (полувопросительно). Тогда зачем?..

В.: Делать песни — это то же, что и бороться с глупостью: ясно ведь, что мы никогда это «чудище, обло, озорно, огромно, стозевно» не одолеем, но тем не менее борьбу с оным чудищем нужно продолжать...

Г.: Можно ли считать, что у нас, как и у французов, авторская песня заменяет трагедии?

В.: Не отцеживая комара, скажу так: авторская песня — это наш выпускной клапан, наш катарсис, наше чистилище.

Г.: Признайся: не являешься ли ты подкидышем авторской песни? И кто больше заботится о тебе «музыкальная мать» или «литературный отец»?

В.: Я чувствую себя одинаково бесприютно-сиротливо как в Доме композитора, так и в ЦДЛ (Центральный Дом литераторов. — В.Г.).

Г.: Без преувеличения могу сказать, что ты по-еврейски разнообразно талантливый «сын».

В.: Талантлив я или нет — это еще бабка надвое сказала. Но мнe придает наглости то, что, читая произведения наших «литературных генералов» — говорю о нынешних, здравствующих «литературных генералах», — вижу, что я лучше их. И мне становится смешно.

Г.: А не мальчишеские ли амбиции в тебе говорят?

В.: Какие там амбиции! Скорее четкое представление о том, что именно и ради чего я делаю, без которого вряд ли были бы возможны сотни стихов плюс музыка, песни, фильмы, театр, проза... А то, что они, литературные проходимцы, делают, — это сознательное шарлатанство, чеканка фальшивой монеты, которую следует отдать на переплавку.

Г.: «Генералы» будут в высшей степени огорчены, если узнают, что ты ни в грош не ставишь их.

В.: И пусть огорчаются.

Г.: Они — спроси у любого! — скажут, что их, дескать, жизнь заставила...

В.: Больше скажу: они искренне повинятся и даже будут готовы к умеренному самопожертвованию. Таких физически не переношу — мерзавцев, — они бросают тень на лучшие умы Расеи. Есть и другие — они зоологически ненавидят меня, скрежещут зубами, ярятся, их унижает сам факт, что мои песни звучат с кассет здесь и там... Сколько раз из-за свинцовых мерзостей я был на шаг, ты не поверишь, от самоликвидации, прекрасно при этом сознавая, что никогда не сделаю этого шага, но мне было приятно постоять на краю...

Г.: Что опаснее всего в такой ситуации — отчаяться, озлобиться, решить, что ты герой, или пожалеть себя?

В.: Жалеть себя — это уж последнее дело. Это все равно, что рожу растворожить самому себе, старик. Жалость — самое оскорбительное чувство. Я не жалею человека, я человека уважаю! И потому не жалею себя. Впрочем...

Г.: Да? Продолжай.

В.: ...Что бы ни доминировало — все страшно. Но когда такие чувства возникают естественно, то, по сути дела, делают человека человеком. Нет ничего страшного в том, что ты озлобишься, придешь в отчаяние, что-то вообразишь о себе или даже пожалеешь себя. Но это должны быть динамичные состояния. В конечном счете человеческая душа находит верную формулу. Отдельное качество не составляет сущности человека. Очень часто человек живет, работает, умирает, и мы говорим — он был таким-то и таким-то. А он просто раскрыл одно из своих качеств, и люди именно так и восприняли его. Или он боялся — что в наше время естественно — проявить другие качества. Я часто циничен по отношению к себе: люблю фиглярничать...

Г.: В этом смысле театр и кино дают тебе богатые возможности… Легко ли ты переходишь от сцены к экрану и наоборот?

В.: Не только легко, но и охотно. Снимешься в каком-нибудь низкопробном фильме и мчишься в театр в надежде смыть с себя позор, и наоборот. Главное тут — мобильность.

Г.: У тебя есть автомобиль?

В.: (скромно). Да, «мерседес».

Г.: В отношении некоторых людей трудно сказать, кто кому принадлежит — они автомашине или автомашина им. А что можно сказать о тебе?

В.: Только то, что б….возка принадлежит мне. И вообще я не из тех людей, которые сгорают от желания поскорей обзавестись тачкой для того, чтобы накинуть на нее чехол или запереть в гараж и поехать на общественном транспорте...

Г.: Известно: ты, вечный скиталец, постоянно мотаешься из Москвы в местечко Париж и обратно. Где же все-таки твой настоящий дом?

В.: (декламирует). «Здесь моя столица, здесь мой дом родной».

Г.: А как расценивать циркулирующее слухи, что ты уже навострил лыжи из страны?

В.: Навсегда?

Г.: Да, насовсем.

В.: Но, старик, ты ведь сам знаешь, что это неправда?

Г.: Наоборот: не знаю. Я думал, что ты космополит.

В.: Та-а-ак. По-твоему: мне хорошо там, где теплое стойло да сладкое пойло. Неужели ты и впрямь думаешь, что мне там лучше?!

Г.: Грешен.

В.: Заруби себе на сопатке — я не сяду собакою на Сене и не буду пахать на своем Пегасе Елисейские поля! А раз так, то я не получу, к сожалению, медаль...

Г.: (недоуменно). Какую еще медаль?

В.: Разве ты не знаешь этот анекдот?

Г.: Нет.

В.: Тогда слушай. Объявление по московскому городскому радио: «Всем евреям, улетающим сегодня рейсом Москва — Тель-Авив, просьба явиться в справочное бюро шереметьевского аэропорта, где вам будет вручена медаль «За освобождение Москвы». (Здраво.) Самонадеянно думать, что ты, со своими совковыми замашками, можешь прирасти корнями на Западе. У меня столько знакомых это испробовали: одни из них вернулись, поджав обосранный хвост, другие бьются башкой об стенку в кутузке. Теперь уразумел, что я — Расеи верный жид?!

Г.: (не сдаваясь). Но и муж французской актрисы, а это, как понимаешь, обязывает…

В.: Е-мое! И Маринка — не при ней будет сказано — п…ит мне то же самое, и друзья об этом говорить уже устали. Вы, ребята, не учитываете одну вещь: я работаю со словом, мне нужны мои корни, ведь я поэт!

Г.: Тургенев — Тургенев! — тоже работал со словом и был поэтом. Однако это ему не помешало жить в Париже...

В.: Пойми то, дурень, что я уже давно понял. (Разжевывает и в рот кладет.) У нас разные словарные источники. Я черпаю слова в кабаках, банях, на базарах, в общественном транспорте, туалете, наконец. Кстати, не я один. Илья Эренбург вспоминает уборную своей гимназии как приятное место времяпрепровождения, где младшеклассники махались марками, а старшие, выпуская клубы табачного дыма, обменивались мнениями по вопросам клозетной поэзии. Где еще, как не в отечественное отхожем месте, можно прочесть такое прелестное четверостишие: Бывая часто в месте этом, Я понял, братцы, все давно: Среди говна вы все поэты, Среди поэтов все говно. Вот и выходит: для меня настенный, заборный, разговорный язык — неиссякаемый родник, самый лучший учитель и абсолютно надежный справочник. И если меня оторвать — не дай Бог! — от этой живительной влаги разговорной речи, мой язык начнет — хочешь не хочешь! — хиреть, скудеть, станет сухим, суконным, убогим... Стало быть, без живого народного слова я ничто, я не существую без народа... Или, как точно выразился классик — дай Бог памяти! — не могу вспомнить дословно...

Г.: Я помогу: «Без меня народ неполный».

В.: Как есть неполный!

{Стоп}

***

К 20-летию со дня смерти В.С. Высоцкого

Вадим ГОРСКИЙ

«Луи Армстронг еврейского розлива»

(Филерская запись разговоров Высоцкого)

К публикатору и к читателю

Похвастать, что я входил в «обойму» закадычных друзей «Луи Армстронга еврейского розлива» (эту кличку дали Высоцкому в КГБ. — В. Г.) — не могу. Мы просто иногда встречались и, что греха таить, перекидывались и прикладывались. Поэтому мои записи наших с Высоцким разговоров — это… как бы получше выразиться?.. записи сокартежника, собутыльника и соанекдотиста, а еще точнее, еще чистосердечнее — соглядатая. Филерские звукозаписи — особый жанр, со своими законами, эстетикой и профессиональными приемами. Сохранена ли здесь «чистота жанра»? Лишь отчасти. О том, что я «пишу» Высоцкого, кроме пары заинтересованных лиц из КГБ знал и еще один человек: сам — сам! — Владимир. Без малого 10 лет продолжались наши отрывочные разговоры, в которые вносила неожиданные и совсем неоправданные знаки препинания Лубянка. Шут с ней — если бы только Высоцкому с самого начала не пришлась по вкусу такая пунктуация. Ох уж эта вечная поэтическая склонность к неправильному употреблению знаков!

Как я, собственно, вышел на Высоцкого? А вот как — стараниями поводырей из «культурного» управления КГБ, которые в свое время воспользовались моей врожденной глупостью, увлеченностью кино, театром, бардовской песней и неуемным желанием встретиться с Высоцким все равно каким путем. Меня снабдили «легендой», импортным диктофоном, и я («вкупе и влюбе» с Владимиром) стал записывать разговоры. Я почти наизусть знаю содержание кассет, уж на что на что, а на диалоги у меня всегда была профессиональная память. Но к шестидесятилетию со дня рождения Высоцкого я вознамерился переписать их (чтобы отреставрировать собственное прошлое), да где там перепишешь: в КГБ не то размагнитили пленки, не то — что менее вероятно — их (аудиодоказательства!) потеряли или, что уже совсем невероятно, похитили! Я доволен тем, что в свое время у меня хватало ума производить стенографическую запись текста этих кассет в обычные школьные тетради, которых накопилось аж на целую книгу! (Узнай об этом на Лубянке — не миновать мне было бед.) Поэтому я задался целью — с помощью обветшалых тетрадей и собственной памяти тщательно, как в палеонтологии, восстановить кость за костью (читай: знак за знаком, букву за буквой, слово за словом, строчку за строчкой) художнический остов Высоцкого.

Всякий — даже поверхностный — читатель легко заметит, что мышление Высоцкого сплошь диалогично — эта диалогичность создавала трудности при обработке и подготовке текстов к публикации. Записанные в тетради разговоры скрупулезно «монтировались» и редактировались. Дешифровка стенографической записи привела меня к уверенности, что можно ограничиться только самыми необходимыми и немногочисленными «вырезками» из текста; в большинстве случаев они обуславливаются излишней «крутизной» слова: Высоцкий, как истинный русский мужик, не любил церемониться.

В разговорах не только сказывается поэтический и актерский талант Высоцкого, но и его склонность к юмору (хотя, как это ни парадоксально, в 1962 году он был «выгнан с волчьим билетом» из московского Театра миниатюр «за отсутствие всякого присутствия чувства юмора»). Смеялся он буквально над всем и вся, и над собой в придачу, во всяком случае при мне: «что ни слово, то ночной горшок, и отнюдь не пустой...». Даже на смертном одре — на оттоманке, которая тогда стояла в большой комнате «трехкомнатной камеры» на Малой Грузинской — Высоцкий не утратил чувства юмора. Свое предсмертное желание он сформулировал так: «Когда я откину копыта, закажите мне приличный деревянный кустюм и проследите, чтобы человек, скроивший и сшивший его, не руководствовался девизом олимпийца: главное — не результат, а участие». (Слова эти записаны скрытым дистанционным записывающим устройством. Закладку «жучка» в доме сделал отец Высоцкого. Об этом мне рассказали в КГБ.) А на вопрос, каким ему хотелось бы остаться в памяти, ответил: «Живым, натурально! В противном случае мне придется сыграть роль трупа». Тут нет присущего говорящим для публики нарциссизма и желания выразиться поумней и посмешней: это частные разговоры. Не знаю, насколько мне удалось восстановить образ мыслей Владимира Высоцкого — не мне судить; но я уже удовлетворен тем, что он тесно пообщался со мной (или я — с ним?) в моих записях…

Вадим ГОРСКИЙ,

экс-редактор художественных фильмов

и по совместительству филер

Печатается с оригинала: Журнал «Урал», №8 за 2000 г.

1979
© 2000- NIV