КаГэБэ («Луи Армстронг еврейского розлива», кассета 5)

{Пуск}ГОРСКИЙ: Бешенство правды-матки — сугубо типичное свойство оппозиционеров и диссидентов, а в твоем, Володя, характере есть эта черта? — ВЫСОЦКИЙ: Бог миловал.

Г.: Позволь с тобой не согласиться: неприятие или, удобнее сказать, отрицание в стране массового одурачивания выражается подчас тобой до такой степени правдиво, что сплоченную посредственность охватывает острое желание неизбежной расправы: «Но когда же, наконец, на его роток накинут платок?!».

В.: Ну что за люди? Если я буду молчать в тряпочку, у меня начнется кислородное голодание, размягчение мозга, и я впаду в полную апатию. Они этого хотят?!

Г.: Они, Вов, просто не понимают — если твой рот будет герметически закрыт, это еще не значит, что ты не сможешь думать и что у тебя не будет своего мнения...

В.: К твоему сведению: у того, кто молчит, нет никакого мнения. Обмен мнениями вроде обмена веществ в организме — если прекратится — организм погибнет. А молчание означает одобрение, виновность, трусость...

Г.: Людям порядком надоели слова!

В.: Чушь собачья! Надоели не слова, а молчание. Следовательно — одобрение, старина!

Г.: Я бы тебе дал один совет, но боюсь не понравится...

В.: Ха, рискни! Лишний совет — это не лишний вес, не повредит.

Г.: Тогда слушай: первый закон выживания — не думать, а если все-таки не можешь от этого удержаться, тогда привыкай молчать, но если yж и молчать тебе невтерпеж, тогда остается только одно: говорить обратное тому, что ты думаешь!

В.: А если мне хочется писать (без каламбура. — В.Г.)?

Г.: Писать?

В.: Да. Ты молчишь, но ведь пишешь, о чем думаешь!

Г.: Разумеется, в принципе...

В.: (спав с голоса, неразборчиво, прочищает горло) ...Я понимаю: моя песенка спета, поэтому (но и по другим причинам) я спешу исправить в ней отдельные, ошибочно взятые ноты, и проявить себя здесь, на воле.

Г.: Неужто тебе грозит неволя?!

В.: Однажды грозила: я чуть было не присел на год в кутузку по «девственной» статье 141 УК («Девственной», поскольку по этой статье — за плагиат — к тому времени никто еще не «привлекался». — В.Г.). Кстати, тогда обыватель, как ты сейчас, заволновался не на шутку. В письмах и по телефону (и откуда только узнали мой номер, если его нет в московском справочнике?) часто меня спрашивали — в какую тюрьму отправить передачу? Обычно — если я не уходил в «пике» или не выходил из него — я им не отвечал на этот вопрос, потому что за ним в большинстве случаев кроется или подъе…ка, или подлянка.

Г.: Чем суд-то закончился?

В.: Я отмазался за 900 рэ.

Г.: Ну-ка, ну-ка, два слова об этом.

В.: Трудно в двух словах (неизвестно: станет ли тебе яснее, если их будет больше?) рассказывать об этом. Но попытаюсь... (Пауза.) Так вот: состряпали на меня уголовное дело (№1498/73Г. — В.Г.) за выступления в Новокузнецке, а точнее — за евтушенковскую песню «Человек за бортом». Смех, да и только! Если я говорю об этом весело — как мне, наверное, свойственно, — то потому что все это — и шемякин суд, и штраф — не серьезно. А вот в 74-м... или 75-м году (в каком достоверно, хоть убей на месте, не помню, а может быть, — все может быть! — и в том, и в другом) в «охранке» (Пятое управление КГБ. — В.Г.) мне серьезно угрожали: «Мы можем посадить тебя, Высоцкий, в одночасье...» Я в ответ вякнул: «Да я, товарищи, не представляю собой опасности ни для кого, чтобы меня сажать». — «Даже отшельники и те не безгрешны». — «Это я опасен?! Я?! Жалкий сочинитель виршей, которые неизвестно еще когда будут изданы и будут ли когда-нибудь изданы?! Опасны люди действия. Действие является предметом обвинения. В особенности — если оно вступает в конфликт с законом. А конфликт — не моя стихия. У меня все законненько, все чин чинарем». Хотя это уже вовсе не соответствовало действительности.

Г.: Если ты не опасен, то, может быть, исключительно ценен...

В.: Что ты хочешь этим сказать?

Г.: Не знаю, я думаю: они могли бы запросто похитить тебя, с пристрастием допросить, посадить в психушку, могли бы лишить жизни, наконец. И поскольку гэбисты всего этого не сделали, то, возможно, им нужен ты — живой... Но чтобы ты знал, что тебе грозит опасность.

В.: Может, ты и прав. Но мне кажется, все гораздо проще: чтобы человек стал послушным, достаточно сделать его виноватым. Вот они и стараются не покладая рук сделать меня виноватым.

Г.: Если без дураков — ты струхнул тогда?

В.: Тогда... Я чувствовал не больше, чем пацан, готовый к игре в «сыщики- разбойники». Даже шутил: «В конце концов, мне, кроме цепей, терять нечего». «Да, но не забывай, — осадили меня, — что их на тебе еще не было!» В другой раз: «Высоцкий, — сказал генерал (я хорошо помню звание говорившего со мной), — предупреждаю тебя, когда кто-то попадает под машину (толстый намек на погибшего под колесами Соломона Михоэлса) или чей-либо автомобиль «целует» столб (намек на мой «мерс») — это всего лишь ДТП — обычное дорожно-транспортное происшествие!» Я даже не знаю, к сожалению или к счастью, таких «происшествий» со мной случалось всего два (в 1974 и в 1980 годах. — В.Г.), и, как видишь, я цел и невредим! Впрочем, дело вовсе не во мне, а в том, что Тимур (Тамерлан. — В.Г.) и его команда — не путай, старина, с гайдаровским «Тимуром и его командой» — воздвигавшие пирамиды из десятков тысяч черепов — ты только вдумайся! — ставили отметины на дверях жилищ лицедеев, философов, поэтов и художников или приставляли к ним охрану, чтобы, не дай Бог... Наша же «охранка» делает то же самое, но вовсе не для того, чтобы оберегать, стеречь, защищать...

Г.: Поистине необъяснима иной раз государственная логика. А может быть, причина кроется в отсутствии таковой?

В.: Но логичны они или алогичны, подобные действия, это — проявление государственного надзора, при котором, вероятно, все средства хороши...

Г.: Внеси ясность, Вова!

В.: Конкретные примеры? Пожалуйста. Недавно, — постой, когда это было? — впрочем, не играет роли, я столкнулся с комитетчиком сопаткой к сопатке. Некоторое время мы внимательно приглядывались друг к другу, как два боксера при неясном финале боя. Он рылся — угадай где?

Г.: В помойке...

В.: Нехорошо оскорблять гэбистов. Они же ассенизаторы человечества, а не отхожих мест.

Г.: Ну, тогда не знаю, где он копался.

В.: Где, где — в ящике почтовом.

Г.: Разве у нас перлюстрация не запрещена?!

В.: Вот-вот, и я комитетчика о том же спросил. И в ответ услышал: «Жаль, что ты меня не знаешь. Но я уверен: ты догадываешься — кто я. А раз так, то мы можем вести открытый дружеский диалог. Я человек сговорчивый, но предупреждаю: не все в органах такие, как я, и, если тебя истолкуют иначе — а, как говорится, очень легко быть поставленным в строку, — тогда, возможно, тебе не выпутаться». Я: «Но не всякое лыко в строку». «Это не мелочи. Тебе прощаются грехи, и не малые, потому что у тебя жена — хоть и французская, но коммунистка. Ты слишком много болтаешь необдуманного... И еще ругаешь кое-какие советские святыни, иногда сбиваешь народ с панталыку... Так что не мути воды и не лезь на рожон!» «Лезу не я, а вы залезли ко мне в почтовый ящик!» — залупился я. «Возьми свою почту и имей в виду, что у тебя могут исчезнуть кое- какие записи (подразумевался самиздатовский альманах «Метрополь». — В.Г.), и тогда ты окончательно влипнешь!» «Как это исчезнут?! — поинтересовался я, встревоженный тем, как он произнес последние слова — почти прошептал каким-то странным, причудливым голосом, так что я не мог понять: то ли он предупреждает, то ли просит меня. — Кто-нибудь заберется в квартиру в мое отсутствие?» — «Никто не заберется, но... В том-то и весь фокус! Нам известно даже, что у тебя на душе, а не только в кармане или почтовом ящике!» — «Какое вам дело до моих денег и до моей души? Ведь это мое право — растрачивать свою жизнь по своему усмотрению или не мое?» — «Ответ не предусмотрен в нашем разговоре... Во всяком случае, мы с тобой не встречались и ты ничего от меня не слышал — если хочешь жить спокойно». Он удавом посмотрел на меня, отчужденно и морозно улыбнулся и свалил.

Г.: Твоя, Вов, бесхребетность в данной ситуации меня удивила. Почему ты его отпустил без заслуженной зуботычины?!

В.: Видишь ли, старик, мой справедливый гнев был смягчен тем фактом, что однажды я уже прошел через подобную ситуацию... Ну, не совсем такую, конечно, но у меня был опыт: я уже знал сценарий. Как в древнегреческих трагедиях, когда почти ежегодно шло серийное производство Антигон и когда поэты не имели права изменять даже в общих чертах ни фактов, ни выводов, ни действий, так что нововведение проявлялось лишь в деталях, в толковании или произношении, — также и эта слежка, со всеми вытекающими из нее последствиями, производилась по определенному шаблону, по довольно точно установленному порядку. Это, впрочем, не совсем исключало новшества и даже сюрпризы, но в целом их способность фантазировать была весьма ограничена. Слежка всегда однообразна...

Г.: Послушали... вернее, подслушали бы нас кагэбэшники, что мы с тобой травим. Они бы уж!

В.: Но не думаю, что они постреляли бы в нас, как в анекдоте — слышал?

Г.: Нет.

В.: Тогда слушай: одному совейскому гражданину вдруг вздумалось говорить совершенно очевидные вещи. Ходил он по городским улицам и громко всех оповещал: «Деньги есть, а купить нечего! Горше муки не выдумать. Водки нет, мяса нет, колбасы нет». Ему интеллигентно посоветовали молчать в тряпочку и не искажать и без того искаженную действительность. Тот совету разума не внял и продолжал свои героические рейды по самым оживленным улицам города. Пропагандиста решили наказать для острастки и поставили к стенке, видя, что иными средствами его не заставишь замолчать. Бравый чекист скомандовал: «Пли!», и опричники махнули по диссиденту холостыми патронами. Ощупав свое целое и невредимое тело, гражданин теперь уже действительно пришел в ужас. «Дожили, — закричал он, — уже даже пули кончились!»

Г.: (встаю, подтягиваю спустившийся носок, затем подхожу к незрячему телевизору и рисую пальцем на запыленном экране большое ухо, напевая). «Родина слышит, родина знает...» Извини, Володя, перед пыльной мебелью и экранами я устоять не могу. Мне всегда хочется нарисовать на их поверхности что-нибудь. А тебе?

В.: Я в основном на застывших стеклах окон изображаю босые ступни и пишу: «Жар-р-ра! Все на пляж!».

Г.: Скажи: тебе, случайно, в КГБ не предлагали продаться за тридцать серебряников?

В.: Как ни странно, но мне не посмели этого предложить. Я себе объясняю это так: меня всегда переоценивали — переоценили в творческом плане, и — ox! — получил; переоценили мою нравственность и не впутали меня в парашные дела. И создали мне хорошую биографию. Я воспитан в романтическом духе — театром и кино, не жизнью, и, играя на этой романтической струне, меня запросто можно склонить к преступлению…

Г.: Ты этого опасаешься?

В.: Да... Физической боли я — ты же знаешь — не боюсь... Боюсь собственного унижения, в котором мог бы участвовать, не отдавая себе отчета в этом. Боюсь предать самого себя...

Г.: Разве ты не знаешь себя?

В.: Один еврейский учитель провел в пустыне сорок лет, чтобы понять, что такое жизнь. И когда его спросили об этом, он ответил: «Жизнь есть поток». —«В самом деле?» — спросили его. «А, может, и не поток...» — сказал он. И я, кажется, узнал о себе не больше. Но постоянно удивляюсь. Хотя не суетен, меня интересует: что я представляю собой в плане нравственности.

Г.: …Значит — если бы тебе предложили серебряники...

В.: А то нет! Не за тридцать иудиных серебряников — не так уж я глуп, как прикидываюсь, — а скажем, за какой-нибудь миллиончик. Да не рублей, болван, а долларов. Тогда, надо думать, у меня не было бы такой красивой судьбы.

Г.: Это ты так думаешь сейчас...

В.: Допускаю! Человек должен допускать абсолютно все, должен быть начеку, выражаясь шершавым языком наглядной агитации. Люди, будьте бдительны! (Включает телевизор.)

{Стоп}

***

К 20-летию со дня смерти В.С. Высоцкого

Вадим ГОРСКИЙ

«Луи Армстронг еврейского розлива»

(Филерская запись разговоров Высоцкого)

К публикатору и к читателю

Похвастать, что я входил в «обойму» закадычных друзей «Луи Армстронга еврейского розлива» (эту кличку дали Высоцкому в КГБ. — В. Г.) — не могу. Мы просто иногда встречались и, что греха таить, перекидывались и прикладывались. Поэтому мои записи наших с Высоцким разговоров — это… как бы получше выразиться?.. записи сокартежника, собутыльника и соанекдотиста, а еще точнее, еще чистосердечнее — соглядатая. Филерские звукозаписи — особый жанр, со своими законами, эстетикой и профессиональными приемами. Сохранена ли здесь «чистота жанра»? Лишь отчасти. О том, что я «пишу» Высоцкого, кроме пары заинтересованных лиц из КГБ знал и еще один человек: сам — сам! — Владимир. Без малого 10 лет продолжались наши отрывочные разговоры, в которые вносила неожиданные и совсем неоправданные знаки препинания Лубянка. Шут с ней — если бы только Высоцкому с самого начала не пришлась по вкусу такая пунктуация. Ох уж эта вечная поэтическая склонность к неправильному употреблению знаков!

Как я, собственно, вышел на Высоцкого? А вот как — стараниями поводырей из «культурного» управления КГБ, которые в свое время воспользовались моей врожденной глупостью, увлеченностью кино, театром, бардовской песней и неуемным желанием встретиться с Высоцким все равно каким путем. Меня снабдили «легендой», импортным диктофоном, и я («вкупе и влюбе» с Владимиром) стал записывать разговоры. Я почти наизусть знаю содержание кассет, уж на что на что, а на диалоги у меня всегда была профессиональная память. Но к шестидесятилетию со дня рождения Высоцкого я вознамерился переписать их (чтобы отреставрировать собственное прошлое), да где там перепишешь: в КГБ не то размагнитили пленки, не то — что менее вероятно — их (аудиодоказательства!) потеряли или, что уже совсем невероятно, похитили! Я доволен тем, что в свое время у меня хватало ума производить стенографическую запись текста этих кассет в обычные школьные тетради, которых накопилось аж на целую книгу! (Узнай об этом на Лубянке — не миновать мне было бед.) Поэтому я задался целью — с помощью обветшалых тетрадей и собственной памяти тщательно, как в палеонтологии, восстановить кость за костью (читай: знак за знаком, букву за буквой, слово за словом, строчку за строчкой) художнический остов Высоцкого.

Всякий — даже поверхностный — читатель легко заметит, что мышление Высоцкого сплошь диалогично — эта диалогичность создавала трудности при обработке и подготовке текстов к публикации. Записанные в тетради разговоры скрупулезно «монтировались» и редактировались. Дешифровка стенографической записи привела меня к уверенности, что можно ограничиться только самыми необходимыми и немногочисленными «вырезками» из текста; в большинстве случаев они обуславливаются излишней «крутизной» слова: Высоцкий, как истинный русский мужик, не любил церемониться.

В разговорах не только сказывается поэтический и актерский талант Высоцкого, но и его склонность к юмору (хотя, как это ни парадоксально, в 1962 году он был «выгнан с волчьим билетом» из московского Театра миниатюр «за отсутствие всякого присутствия чувства юмора»). Смеялся он буквально над всем и вся, и над собой в придачу, во всяком случае при мне: «что ни слово, то ночной горшок, и отнюдь не пустой...». Даже на смертном одре — на оттоманке, которая тогда стояла в большой комнате «трехкомнатной камеры» на Малой Грузинской — Высоцкий не утратил чувства юмора. Свое предсмертное желание он сформулировал так: «Когда я откину копыта, закажите мне приличный деревянный кустюм и проследите, чтобы человек, скроивший и сшивший его, не руководствовался девизом олимпийца: главное — не результат, а участие». (Слова эти записаны скрытым дистанционным записывающим устройством. Закладку «жучка» в доме сделал отец Высоцкого. Об этом мне рассказали в КГБ.) А на вопрос, каким ему хотелось бы остаться в памяти, ответил: «Живым, натурально! В противном случае мне придется сыграть роль трупа». Тут нет присущего говорящим для публики нарциссизма и желания выразиться поумней и посмешней: это частные разговоры. Не знаю, насколько мне удалось восстановить образ мыслей Владимира Высоцкого — не мне судить; но я уже удовлетворен тем, что он тесно пообщался со мной (или я — с ним?) в моих записях…

Вадим ГОРСКИЙ,

экс-редактор художественных фильмов

и по совместительству филер

Печатается с оригинала: Журнал «Урал», №8 за 2000 г.

1979
© 2000- NIV