Черная Свеча (совместно с Леонидом Мончинским)
(Часть II. Стреляйте, гражданин начальник! Страница 11)

Часть 1 (1 2 3 4 5 6 7 8 9 10)
Часть 2 (1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 
11 12 13 14 15)
Послесловие
Словарь выражений
Как писалась книга

— Надзиратель он, — перебил старика Дьяк, — из Николаевских, а сохранился. В революцию матросов в тюрьму не пускал...

— Согласно присяге и инструкции! — встрепенулся сухоньким тельцем бывший надзиратель, в слезящихся глазах мелькнула искорка неугомонившегося служаки.

— Его за те выходки — в трибунал, именем революции, — хохотнул Никанор Евстафьевич, — получите, значит, червонец наличными за верную службу. Откинулся, отдохнул пару лет при социализме, стал царя-батюшку добрым словом вспоминать. Ему, как врагу народа, еще три пятерки на хвост кинули. И пошла-поехала. Сорок годов, а то и больше при Советской власти тюрьмы менял да зоны. Сорок али больше?

— Мне почем знать?! — пожал плечами Новгородов. — В канцелярии спросить надо: они подсчитывают, мы — сидим.

— Он все до звонка мотал. Последний раз отзвонил, выходить запужался. Запужался ведь, Исаич, скажи нет? Видишь, даже царские чекисты этой власти боятся...

Новгородов печально покачал утонувшей в буденовке головой, чем-то похожий на одинокий колосок у края скошенного поля — и коса над ним уже занесена, а ему горя нет: на поля глядит...

— Не запужался я, Никанор Евстафьевич, столько пуганый, что и страху-то на испуг не сберег. Своим состоянием меньше был встревожен. На Россию смотреть страшно, — Новгородов утер рукавом старческую слезу, — нет России, один коммунизм остался. Я к нему через решеточку присматривался, но места себе в нем не нашел. Что пережил грешный Гавриил Исаевич перед дарованной ему антихристами свободой, одному Богу известно. В Библии же сказано про мои страдания:

«Я изнемог и сокрушен чрезмерно: кричу от терзания сердца моего». Нашлись добрые люди, сжалились. Оставили при кочегарке, где и жду часа своего...

— Счастливый ты, Исаич, — Никанор Евстафьевич вытер нож о полу бушлата. Свет тонкого лезвия сразу стал резок и холоден. Упоров убрал взгляд с ножа и увидел в полумраке теплушки скупую усмешку старика.

— Годам моим завидуешь? Кончаются годики, а ты-то вон еще какой справный! Поживешь вволю.

— Все в Его рученьках. Лучше расскажи про сучью бригаду: к нам она прямое касательство имеет.

— Гражданин хороший из вашего сословия будет?

— Нет. Фраер бугор, но у сучьего племени в большом долгу. Руку ему должны отрубить.

— Официально?

— Все честь по чести. При покойном Салаваре постановили.

— Тогда имеет силу. Тогда слушайте, молодой человек. Бригада приехала сегодня ночью менять на подземных работах другую бригаду, где собран сплошной беспредел. Бандит на бандите! Их теперь повезут в Золотинку растворять воров. Суки, приезжие, все стахановцы. Специально мастеровых подобрали, чтобы вам нос утереть. Бугор строгий, похожий на палача.

— Знаешь, кто у них бугор? — не утерпел явно обеспокоенный Дьяк. — Зоха. Им приказано организовать с нами это самое сучье соревнование.

— О! — заблеял Новгородов. — Окончательно испорченный человек этот Зоха. Коли не поторопитесь его в молчальники определить, он о вас позаботится.

— Кому за святое дело взяться?! — полузло-полузадумчиво произнес Дьяк. — Кабы с Золотинки подмогу.

— А Кенар? Не гляди — бурковатый, зато сговорчивый. За ханку он кого хошь...

— Век меняешь — ума не нажил! — Дьяк в сердцах воткнул перед собой финку. — Кто ж дворняжками волка травит?

Упоров распахнул телогрейку и спросил, чтобы кое-что прояснить для себя:

— Вы же не из воров, Гавриил Исаевич, забота ваша не совсем понятна.

— А-а-а!

Новгородов стянул с головы буденовку, обнажив аккуратную на самой макушке лысинку. Поскреб ее пятерней, улыбнулся, выставив напоказ десятка два прилично сохранившихся зубов:

— Историей интересуетесь? Отклонение мое объясняется двумя причинами. Первая: родитель Никанора. Евстафий Иванович Дьяков, пять лет содержался под моею опекой в тюрьме. Себя уважал и закон свой чтил. Что может быть выше блатного закона? Только Закон Божий! И хотя они во всем разнятся, все-таки человек с лицом и именем им руководствуется. А тюрьма — тюрьма какая раньше была! Это же не тюрьма — сплошное благородство! Собственными глазами читал отзыв о посещении 2 ноября 1898 года матушки нашей поверенного в делах Северо-Американских Штатов господина Герберта Пирса. Он пишет...

Новгородов принял соответствующую позу, поставив буденовку на левый локоть и вскинув небритый подбородок:

— «Я с искренним удовольствием удостоверяю, что, насколько я наблюдал, нигде в мире к арестантам не относятся с большим человеколюбием, и в немногих лишь государствах — столь человеколюбиво, как здесь, судя по всей совокупности тюремного устройства». Каково?!

— Ну, а следующая причина, Гавриил Исаевич?

— Та сложнее... Голову приклонить некуда. Свои, которые из тюремщиков, смеются, недобиток, говорят, царский. Ты, мол, прошлое, тебя не перевоспитаешь и убить надо. Мужики думают — за пайку хозяйскую держусь. Суки... коли нет у человека своей линии, коли он на политграмоте лбом бьет пол перед хозяином, а вечером крысятничает, слабого грабит, к такому Гавриил Исаевич на дух не подойдет. Воры, ты уж извини, Никанор Евстафьевич, тоже измельчали. Но тлеет в них еще уголек, дай-то Бог, не навсегда, умершей России. Мене всех они поменялися. Мне ли не знать?!

— Не трави душу, Исаич, — тронул за плечо старика Дьяков, — на вот, держи. Пошпилил вчера немного с разной шушерой.

Никанор Евстафьевич положил в трясущиеся руки кочегара три пачки чаю и большой кусок непиленого сахара.

— А политические, к ним как относитесь? — продолжал интересоваться Упоров.

Новгородов не спеша рассовывал подарки по карманам, но сказал сердито:

— Они прежде были силой, рушащей настоящее государство, потому сочувствия к ним не имею!

— Таперича иди. Спасибо за нужное слово. Нам с бугром потолковать надо.

Новгородов натянул буденовку, застегнул на все пуговицы бушлат, поклонился поочередно каждому, а с порога положил поклон общий. С тем и исчез в сгущающихся сумерках.

Они сидели молча. Медленно тянулись секунды, и когда вор начал говорить, все вокруг будто замерло, прислушиваясь к его окающему басу:

— Трибунал говорит — им всякая помощь будет оказана, чтобы нас в тенек подвинуть.

— Привыкли на солнышке. В тени холодновато будет. Это Морабели мутит. Знаешь, почему.

Дьяк вопросительно поднял глаза, тогда Упоров повторил еще раз, но тверже:

— Знаешь. Думай, чем от него защититься.

— Есть мыслишка, да уж больно скользкая...

Упоров нашел Барончика у ствола шахты, где тот с тремя зэками крутил лебедку. Поверх шапок зэков были завязаны вафельные полотенца. Барончик располагал настоящим шарфом, переделанным из старого пухового платка.

«Здоровье бережет, — улыбнулся Вадим, обходя вагонетку, — вроде и играет слабенько, а обут, одет прилично. Темный гад. Такого днем не разглядишь!»

Барончик смахнул с лица изморозь и повернулся к бригадиру. Тот сказал:

— В среду организую тебе встречу с замполитом.

— Зачем?! Мне не надо! — перепугался Барончик.

— Будешь его рисовать. И не торгуйся, сука! Даю три дня, чтобы его рожа красовалась на фоне красного знамени. Ему нынче сороковник исполняется.

— Да как же без вдохновения?! Хоть пару банок тушенки. Она у вас есть...

— Ты у нас не работаешь! — произнес серьезно бригадир.

— Не кипятись, Вадим Сергеевич. Проверка боем. Мента можно и без вдохновения, но в тепле.

— Возьмешь банку у Ираклия.

— Говяжья?

— Человечья! Иди, падла, работай!

Под ногами коротко, словно от испуга, вздрогнула земля. Тугой звук выкатился из шахты. Зэки отбежали от костра и, прижав к лицам мокрые тряпки, торопились по деревянным сходням в темный провал, на ходу разбирая инструменты.

— Вагонетки давай! — крикнул Ключик.

Бригадир прихватил лопату, пошел следом за всеми.

Карбидные лампы едва освещали уложенные прямо на землю шпалы и ржавые рельсы, на скорую руку закрепленные самодельными костылями. Метров через двенадцать наклон прекратился. Рудный двор был сравнительно просторен. От него в разные стороны отходили два ствола. Плотный дым от взрывов забивал легкие, однако зэки продолжали работу, без остановки загружая породой вагонетки, освобождая фронт работ для новых взрывов.

Тяжелое, натужное дыхание, удары металла о мерзлую землю.

— Навались! — кричит бригадир, дергая за провисший трос.

Вагонетки со скрипом сдвинулись с места, покачиваясь, покатили по прогибающимся рельсам, круша попавшую под колеса хрупкую землю.

— Вадим! — зовет Иосиф Гнатюк. — У нас скала вылезла.

— Зови Ольховского. Пусть посмотрит. Обойти пробовали? Валун, может.

— Нянька ему нужна! — Гарик Кламбоцкий дует на окоченевшие пальцы, зажав в коленях кайло. — Хохла легче научить летать, чем думать.

С грохотом возвращаются вагонетки. На борту одной крупными буквами написано мелом «Серякин».

— Мент до вас, Вадим Сергеич, — объявился счастливый Зяма, — поклон ему от нас подземный, если закурить даст.

Бригадир рукавом стер мел, пошел, стараясь угодить на твердую поверхность деревянных шпал. Светлое пятно впереди приближается медленно, как подкрадывается.

Серякин ждал у входа в шахту, завернувшись в добротный полушубок. И по тому, что первой была его обворожительная улыбка, Упоров понял — ничего худого капитан не принес. Перевел дух, как после пережитого страха, сказал:

— Здравствуйте, гражданин начальник!

Серякин протянул руку, сразу заговорил о чем-то интересном:

— Скажу тебе. Упоров, взбалмошную ты подыскал девчонку. Позавчера ей сделал предложение старший лейтенант Глузман. Знаешь! Смазливый такой, в бородке. Она ему — жду жениха и остальное про тебя прямым текстом. Прокурор...

— Прокурору-то какое до нас дело?! — Вадим насупился.

— Как какое? На то он и прокурор, чтобы дела заводить. Пристыдил ее Борис Михайлович. Обещался и комсомольскую организацию звонить. За коммунистическую нравственность борется. А бабы — за Наташку!

— Не могли бы, гражданин начальник, передать ей...

— Передам! Нравитесь вы мне, ребята, по-настоящему. Декабристы...

— С них все и начиналось...

— Ну, этим ты себе голову не забивай. Про декабристов забудем. На вашей свадьбе я непременно погуляю. Уже майором.

— Поздравляю, гражданин начальник! А нас, говорят, на место хотят суки поставить?

Серякин поморщился, собрался было что-то сказать, но осекся и, помолчав в раздумье, осторожно объяснил:

— Они заявили — будут работать лучше. Слова в план не положишь. Хотя поддержка у них солидная.

— Морабели?

— Важа Спиридонович, скорее всего, станет партийным секретарем Управления. Его отдел ликвидируется. Тебя он не любит активно, и постарайся меня больше ни о чем не спрашивать. Сохраните себя в прежнем качестве.

— Силы на исходе, Олег Степаныч...

— Ну, это уже ваши заботы, Упоров!

Сказано, пожалуй, излишне резко, и наладившийся непринужденный разговор теряет тепло, как тухнущий костер. Остается только горьковатый дым воспоминаний о приятном общении. Он думает о Натали, не держа сердца на новоиспеченного майора, который в запале сказал немного лишнее. Все суета, что не есть любовь.

Его любят. Он улыбнулся Серякину:

— Вечно вам настроение порчу, гражданин начальник.

— Может, я специально сержусь, чтобы ничего тебе не рассказывать. Да ладно уж! Документы на твоих ребят готовят выборочно.

— Бригада, гражданин начальник. Ее делить нельзя: большое дело загубим. Всем возможность была обещана...

— Ты меня не агитируй. Партия у нас — ум, честь и еще черт знает что!

— Спасибо, гражданин начальник. Поищем ходы. За нашу скромность не извольте беспокоиться.

— Пока повода не было...

Не попрощавшись, он пошел к газику, тарахтевшему у штабелей только что привезенного крепежа, а бригадир снова вернулся к лопате. Древко прогибалось под тяжестью мерзлых комков. Потом опять все выходили из шахты, и вздрагивала земля.

— Тащи крепеж! — кричит Гнатюк.

Рот белый, обесцвеченный. Звук дребезжит в холодной трубе, бьется о блескучие стены, ломается, точно тонкий ледок.

Еще когда Гнида был живой, он говорил, сплевывая под ноги Лысому:

— Какой крепеж?! Мерзлота — она прочнее цемента! Зря тратим на страх силы.

Гнида погиб под самой надежной, но все-таки обвалившейся мерзлотой. После чего новый бугор сказал:

— Крепеж — по инструкции. Сам поленья пересчитаю. Кто скроит — тому ребра сломаю!

«Сами не побережемся, на хрена мы кому нужны?! — думает он, шагая по ледяной дороге в зону. — Им, шакалам, только золото подавай. И того мало! Еще человеку следует подползти, лизнуть хозяйский сапог. А хозяин уже решит: исправлен ты или следует исправлять далее. Любите врагов ваших...»

Бригадир скрипнул зубами.

— Колонна, стой! — поднимает руку старший лейтенант Барабулько, выполняющий обязанности начальника конвоя. До зоны остается метров сто, но там, у вахты, идет сортировка нового этапа. Это надолго. Этап начинает уплотняться, промерзшие зэки жмутся друг к другу. Скопище людей становится похожим на замерзающего монстра, сжавшегося в трясущийся клубок.

— Не раньше, не позже подвалили. Поморозят сидельцев!

Упоров, приплясывая, думает с отчаянным весельем:

«Взял бы Господь, наступил, чтоб сразу — без мучений!» Поднял голову, увидел Его огромную, утыканную яркими звездами пятку. Она, круглая и плотная, мчится к земле, чтобы уничтожить все это безобразие.

Только — чвак! А потом... Взлаяли псы в конце этапа. Следом раздались возмущенные голоса:

— Куды прешь?! Лучше других, что ли?!

— Эй, гражданин начальник, мы же первые стояли!

Параллельно замерзшей колонне, не снижая шага, шла еще одна — из соседней рабочей зоны.

— Шире грязь — дерьмо плывет!

— Суки ломятся! У них — свои коны с начальством.

Начальник конвоя, коротконогий капитан с вислыми заиндевелыми усами над улыбающимся ртом, остановил свой этап вровень с первым. Барабулько вытянулся и козырнул:

— Здравия желаю, товарищ капитан!

— Пропусти нас, Барабулько, — не отвечая на приветствие, сказал капитан, — в клубе — оперетта, а сколько еще здесь проторчишь — неизвестно.

Старший лейтенант неуверенно затоптался на месте. Упоров повернулся к офицерам и сказал:

— Люди — замерзли, гражданин начальник. От нас порядка требуете, а сами.

— Молчать! — заорал капитан и подкатил к зэку на кривых ногах, будто на колесах. Hoc — пикой над усами, глаза сверкают. — Это ты, Упоров?! Все бунтуешь,сволочь!

Но бригадир уже не видит и не слышит капитана... Во втором ряду медленно, со значением повернулась в его сторону укутанная башлыком голова. Лицо находилось в полуобороте. Вадим вспомнил, чье это лицо...

— Зоха, — сказал одним дыханием Фунт, — не стоит заводиться.

Капитан проследил за взглядом Упорова, тоже о чем-то подумал или уже заранее знал, как ему поступить. Перестав ругаться, прошел вперед, махнул рукой конвоирам:

— Идите к костру! Проводники с собаками, останьтесь!

Немного погодя, когда силуэты конвоиров замаячили у большого костра, со второго ряда сучьего этапа гортанный голос произнес, убежденный — его вопрос найдет адресата:

— Ты еще жив, сын шакала?!

Вадим не оглянулся на чечена. Вопрос повис и, кажется, плавает в холодной тьме, дразня хищное любопытство холодных, злых зэков и возвращаясь к нему в уши в многократном повторении: «Ты еще жив?? Жив...»

Никанор Евстафьевич подвинул Ираклия, встал слева от Упорова, держа правую руку за бортом бушлата.

Фунт наклонился, извлек из-за голенища распрямленную в кузнице скобу, а Ключик вытащил забурник. Суки тоже готовились к схватке, явно надеясь на свой перевес в силе и нахальстве. Они знали, кто стоит за их спиной, и могли себе позволить недозволенное.

— Тебе говорят, Фартовый, — голос стал жестким, — Тебе — жалкая тварь.

Вадим почти физически ощущал, как его топчет уверенный в своем превосходстве Зоха, и знал — молчание есть начало конца: ты не можешь достойно ответить на оскорбление. Ты — никто! Тебя просто нет среди этих людей, преклоняющихся перед большой силой и большой подлостью. Здесь христианские заповеди не работают.

В голове — как насмешка: «Любите врагов ваших» и как приговор — «он тебя убьет...»

— ...Менжанулся, гнида! Очко склеилось у комсюка! Раздвинем, как изловишься!

Это кричит тощий плюгавенький зэк с запавшими губами, в обрезанной солдатской шинели и больших калошах поверх валенок.

«Тут втемную не проканаешь. Драться надо, парень».

Он развязал веревочки на ушанке, осторожно намотал на правый кулак носовой платок. Расслабленно встряхнул плечи. И говорил без рисовки, как будто обыкновенному порчаку объяснял, кто он есть на самом деле:

— Ты — гнойное существо. Иди сюда, звериная рожа!

— Теперь он тебя заделает глухо, — прошептал без сожаления Гнус. Ответить ему не было времени, да и не хотелось.

Обнажив кинжал, Зоха поманил к себе Упорова.

Кинжал был тот самый, каким он проткнул насквозь в карантинном бараке Заику. Каторжане образовали плотный круг. У него еще оставалась маленькая надежда — охрана остановит драку. Но когда Гарик Кламбоцкий сунул ему в руку скобу, Вадим оставил надежду, понял — выбирать не из чего.

И мелькнула в голове какая-то рифма, строчка стиха, сочиненного в детстве, ко дню рождения отца. А еще было просто страшно и не хотелось умирать.... Всего так много, что и не понять: как оно все уместилось в такие короткие мгновения. Потом — чувство бессилия, тайное раскаянье, чад черной свечи. И он делает решительный шаг вперед.

«Любите врагов ваших...»

Перед ним стоял убийца, окаменевший в безнаказанности палач. Не разминешься, не отступишь: ударит в спину так, что кончик лезвия кинжала выйдет под левым соском... Надо драться!.. Окончательное решение принесло равновесие и трезвость, но внешне Вадим выглядел немного растерянно.

Они начали.

Держа кинжал у колена, Зоха шагнул вперед. Упоров не шевельнулся. Чечен сделал ложный выпад, тогда он отпрыгнул, потому что тут же последовал настоящий удар, снизу. Зоха двигался на него, утрамбовывая огромными ручищами воздух. Вадим ударил и промахнулся. А промахнувшись, знал — сейчас последует ответный тычок без замаха. Он изогнул кошачьим движением тело, оттолкнувшись от того места, куда должен дернуться кинжал. Лезвие било именно туда. Оно, как масло, проскочило бушлат, хватив скользом по ребру, и, протащив на себя тело зэка, уронило на землю.

— Поднимайся, козел! — потребовал Зоха. Он стоит над ним, подпирая головой небо, предвкушая торжественный миг мести.

Упоров вскочил. Холодный воздух прет сквозь дыру в бушлате, а теплая струйка крови бежит по животу в пах. Так уже было...

Мир сузился до размеров человеческого круга, и только в твоих силах раздвинуть его или остаться посредине, лежа с распоротым животом.

«Пусть будет так, но пусть дрогнувшим будешь не ты!»

Зоха ударил. Кинжал еще раз прорезал бушлат, еще раз вильнул, подобно рыбе, избежавшей встречи с острогой. Горящий взгляд палача толкал его спиной на сучью стенку, а губы бормотали что-то неясное, должно быть, горец читал приговор.

Следующий выпад он засек своевременно. Левой рукой сбросил с головы шапку в лицо Зохи, как во вспышке, увидел белое лезвие, убрал живот в сторону, скрутив в развороте позвоночник, и со всего маху, при обратном раскруте, опустил скобу на проскочившую мимо цели опыгную руку убийцы. Железо согнулось, захлестнув широкое запястье. Нож он увидел еще раз лежащим на земле. Уже в осознании собственного спасения, в восторге уцелевшей жизни бьет левым крюком в искаженное болью лицо соперника. Хак! Кулак прорвался сквозь что-то твердое.

«Теперь не встанет, — устало думает он, переступая хрипящее тело. — Ты не сдался, а ведь хотел...»

Стоящие по кругу лица скованы общим недоумением, пока он надевает шапку, еще никто не верит в произошедшее, только чуть погодя капитан-осетин кричит:

— По местам! Конвой стреляет без предупреждения!

«Они все видели, — зэку хочется плакать от злости, — свиньи! Свиньи, они все видели! Они надеялись на твой конец...»

Начальник конвоя наклонился над Зохой, поднял голову, спросил, дергая кончиком носа:

— Чем ты его ударил, Упоров?!

— Спектакль вам сорвал, гражданин начальник? Думали — убьет меня?!

— Молчать, негодяй! Шагай за мной! — командует капитан. — Сейчас тебе будет спектакль, бандитская рожа. Человека изувечил!

Все это выглядит уже комично, однако Упоров на всякий случай пятится от капитана, в спину упирается дуло автомата. Он останавливается... Кто-то отталкивает солдата, кто-то задергивает его в строй, и Вадим уже среди своих, возбужденных нежданной победой бригадира каторжан.

А очередь над головами: — Тра-та-тата-рата-та!

— Ложись!

Натянув поводки, взревели продрогшие собаки, у костра — ни души, лучи прожекторов накрыли оба этапа.

Барабулько бежит, придерживая на ходу расстегнутую кобуру:

— В чем дело?! Что произошло?!

Старший лейтенант старается не смотреть на лежащего чечена, в глазах мелькает задиристое озорство.

— Заключенный Упоров искалечил человека. Он — бандит!

— Кто пострадавший? — спрашивает почти весело Барабулько, хотя все видит сам и не может скрыть своей мальчишечьей гордости: «Знай наших!»

— Какая разница?! — капитан уже не на шутку рассвирепел. — Какая вам разница?! Совершено преступление! Ведите это дерьмо на вахту! Там разберемся.

Руки сами нашли себя за спиной. Его ведут к вахте сквозь одобрительные и угрюмые взгляды зэков. Он пытается отвлечься от всего, ни о чем не думать. Барабулько — чуть в стороне, шагает по его косой и острой тени на затоптанном снегу. Он чувствует тяжесть шагов лейтенанта. «Надо же, падла, на голову наступил» Голова сплющилась. Похожа на плоскую грушу...

В помещении вахты было жарко. Дежурный капитан Зимин, вернувшийся после осмотра пострадавшего, спросил, протирая очки мягкой бархаткой:

— Чем вы его ударили, Упоров?

— Гирькой, — потянулся заспанный старшина Страшко, — чем еще такое сотворишь? Гирькой. Рысковый ты хлопец, моряк.

— Не вас спрашиваю, Егор Кузьмич. Ну, так чем?

— Рукой, гражданин начальник. По-другому не дерусь.

Капитан изобразил на лице что-то неопределенно кислое. Прошелся вдоль скамьи, притоптывая сапогами, после чего иронично уставился на Упорова:

— Они тоже говорят — вы его рукой. Мне не верится. Врут.

— Люди рядом были, гражданин начальник.

— И я не без глаз. Кость раздроблена. Если бы такое сделала лошадь — поверил.

— Прызнайся честно — куда гырьку спулил? — просил Страшко. — За такое дело карцером обойдешься.

— Капитан Алискеров требует начать следствие… Я вынужден вас отправить в БУР.

— Нет моей вины, гражданин начальник.

— Так все говорят. Полная зона безвинных.

— Вас не убеждает? — Упоров обнажил кровоточащую рану на боку.

— Положите на стол предмет, которым вы воспользовались при самообороне, — капитан ему симпатизировал, это было очевидно.

— Да рукой я...

— Лжете! Мне неприятно от вас...

— Лгу?! — зэк защемил зубы. — Может, вас это убедит?

Он резко выбросил кулак и снес угол печки. Страшко одобрительно ойкнул, не дыша смотрел, как из образовавшейся дыры выползает дым.

— Ты... психа не справляй. Надо бы полегче его.

— Такая дыра, здесь — дыра. Похожи, правда, капитан.

Опять распахнулась дверь, ругаясь, вошел Алискеров.

— Входите, полюбуйтесь: бунт! Отказываются идти в барак. Разбаловали бандитов!

Капитан Зимин надевает очки, говорит строго, но спокойно:

— Свободны, Упоров. Объясните людям — ваша невиновность установлена. Идите!

— До свидания, гражданин начальник. Печку когда чинить?

— Старшина распорядится. Идите, вам сказано!

Зэк прошел мимо озадаченного Алискерова, глянув на него без торжества остатками не исчерпанной в поединке ярости. Толкнул дверь вахты, а оказавшись на широком, скользком крыльце, увидел согнутых ветром, сжавшихся от долгого ожидания людей. Они качнулись к нему все вместе.

— Ура! — грянуло над Крученым.

— Отставить выкрики! — забеспокоился Барабулько.

— Будет вам, гражданин начальник, — успокоил его Иосиф Гнатюк, — мы порядок не нарушаем.

— Я что? Я ничего. Руководство может подумать...

— Руководство уже подумало, сказало: «Вин не виновен!»

Фунт молчал. Почти уже целый час смотрел в одну точку и слушал невыразительный, без всякого живого чувства рассказ пожилого вора Сосульки, который по полной своей старческой изношенности возвратился с Золотинки на Крученый после двухлетнего отсутствия.

Известно было — возвращаются с гиблого места лишь раскаявшиеся да вот такие не пригодные к общественному труду крахи с готовым билетом на Тот Свет. Других не выпускали, выносить — выносили, но с обязательной дыркой во лбу и вперед ногами.

День уже позевывал, тянулся к вечеру, кутаясь в спокойные, длинные сумерки.

Зэки сидели рядышком на низкой скамейке, прислонив спины к нагретой майским солнышком стене. Один молчал с полным ко всему безразличием, а другой полушепотом изливал душу, по-стариковски незлобно и занудливо. Временами его рассказ прерывался. Он закусывал золотыми зубами нижнюю губу, качал грязной головой, глядя на Граматчикова:

— Смотрю: вроде бы — ты! В то ж время подменный какой-то. Чужой. Да... нехорошо получилось. У нас тоже шибко хорошего мало было. Должно, наполовину в первую зиму вымерли. Сторожа наши за все пулей расчет вели. Мы их тоже сокращали, но не в том количестве. Перезимовали худо-бедно. Потесней бы жить, покрепче вору за вора держаться. Куды ж там?! Пожаловал этапчик с Широкого, в ем — полный комплект беспредела. Как полагается — резня началась. Ментам такое мероприятие на руку, плановое оно. Усмирить не успели тех лихих людишек, за своих принялись. Ржанникова знал?

Фунт кивнул, склонив вбок изувеченную шею, а после снова преклонил стриженный тупыми ножницами затылок к серым теплым доскам.

— Дружил он с Конотопом. Кажись — хохол, но определенно трудно сказать. Прыщеватый такой, злой. Грех и порок в нем сошлись родными братьями. Кто прознался за его сучье прошлое, ума не приложу. Сдается мне — с Ванино за ним характеристика пришла. Взяли мальца без хипиша при картежных делах, допросили чин по чину, приговор вынесли. Сидит, буркалы выкатил, немой, будто пень. Повели кончать в баню. Я еще пожалел стервеца, зарезать хотели. Ну да там такие исполнители были: пока до живого доберутся — вымучают человека. Давай, говорю, повесим паренька. Хряк рылом закрутил, но потом согласие дал — повесить. Петля — орудие проверенное. Ею святых на Соловках кончали, чтоб кровя не пускать. Как ни кровожадны большевички были, а святой крови стеснялись...

— Гони больше — «стеснялись»! — пробурчал с ухмылкой Фунт.

— А чо?! — возмутился Сосулька. — Не все ж они из бандитов. Мужики обыкновенные среди них тоже встречались. Со мной сидел один на пересылке, человек — человеком. Да и Гаранин в Пасху не расстреливал.

— Рассказывай! — перебил Граматчиков.

Сосулька шмыгнул тонким носом, улыбнулся закатному краешку солнышка, уплывающему за горбатую спину сиреневого хребта.

— Глянь, Фунтюша, какая красота на свете живет!

В одном человеке ее нету. Ну, так доскажу. Приладили мы веревку в надежной балочке. Подвел я напоследок к двери сучонка и говорю: «Поклонись свету белому, когда теперь увидишь».

— Жалостливый ты человек, Сосулька...

— Ты дале слушай. Он, падла, белей снега, но улыбается и кричит, совестью сучьей клянется — Жора одного с ним сучьего племени. Петля — на шее. Разве можно в петле сбрехать?! Засомневался я, поначалу хотел уж вести обратно для дальнейшего разбора. Посовещались. Повесили. Ему что, сукину сыну, висит себе, язык нам кажет, мы мозги ломаем: сообщать — не сообщать?! Решили — промолчим. Так Хряк, он же своего личного закона отродясь не имел: с пеленок блатным пользовался. Вложил! Снова — сходняк. Сом на нем верховодит и бочком-бочком Жорку под нож толкает. Народ заключенный, каждый справедливости требует, а понятие о ней не имеет. Революция сплошная! Безголовая революция, а не сходка. Вот когда за Никанора Евстафьевича...

— О нем не надо, — холодно обрезал Фунт.

Сосулька поднял жидкую бровь, вынул из кармана расшитый бисером кисет, сыпанув на ладонь табачку, затолкал в каждую ноздрю понемногу. Чихнул с громадным удовольствием, рассуждая сам с собой, сказал:

— Надо — не надо. Никанорушка бы такой смуты не допустил. Плохо у нас там правительство гулеванило: до власти жадность большая, уважения нету. Они на один день вперед не глянут. Вспомни, Фунтик, как четверо воров из побега перед вахтой лежало, а Чеснок был живой, только под наркозом состоял. Решили на него мента списать. Все — за! Один Никанорушка — против. Чуял! Природа в нем волчья, потому и нюх такой.

— За Жорку не договорил...

— Так нож ему прописали.

— Мрази кровожадные!

— Истинно так. Приговор есть, но грех на душу никто брать не хотел. Мне поручают исполнителей назначить, а у меня, веришь — нет, от такой несправедливости язык отнялся. Тогда Георгий встает и произносит: «Наговор ваш начисто отрицаю, но против опчего мнения ходить не могу». Взял нож. Сом сразу поплошал на глазах. Георгий сходке поклонился. Сому в рожу — тьфу! Сам — раз! И будьте любезны — по самую рукоятку в грудях. Тут-то разлад и зародился на полный серьез. Ржанников еще ногами сучит, покойником, можно сказать, себя не признал, а Шмакодявка, крученый такой лепило, все бой клеил колотый, как застонет бабьим голосом: «Не прощу себе Жоркиной смертушки. Блядва двурылая!

— Сам-то за что голосовал, Пафнутич? — спросил Фунт и повернул к Сосульке строгий взгляд.

Пафнутич еще разок нюхнул табачку, не убирая, однако, слезливых стариковских глаз.

— Сам, как все. Дальше слушай. Жорку обмыли, одели во все чистое. Побрил я его. У фраеров нары на гроб разобрали и похоронили в зоне. Менты только этим годом вынуть заставили... а так все искали. Думали — рванул. Сом после такого поворота почуял неладное к себе отношение, побег стал готовить. Два месяца делали подкоп, землю на чердаке прятали. Вымотались. Поскреби-ка ее, каменную, целую ночь! Меня старшина Веркопуло спрашивает: «Что вы, подлюки, худеете? Кормят вас, охраняют, воспитывают. Дрочите, чи шо?» Но так никто и не догадался, пока однажды к нам самолично Оскоцкий не пожаловал. Что тебе за того мента рассказывать?! Така прокоцана шкура — хрен обманешь. Зашел, зыркнул на лаги — те провисли, как вымя: тяжесть такая на них схоронена. Усе ему ясно стало. Но понтоваться не начал, потому как, сам понимаешь, за несостоявшийся побег орденов не дают. Факт нужон. Факт они в свой праздник получили 10 ноября. Пятнадцать рыл вышло из зоны. Всех скосили до единого. У них не забалуешь. Привезли на плац, сложили рядком. Оскоцкий пальцем тычет в покойничков, кричит от дрянности своей весело: «Я вам — баню! Вы мне — побег! Я вам — кино! Вы мне — побег! Таперича — в расчете!» Чо к чему кричал, раз в расчете — непонятно.

— Кто у вас нынче на верхних нарах устроился?

— Вишь, беспокоят тебя наши дела. Душу, Евлампий, попортить трудно...

— За мою душу, Николай Пафнутич, не страдай. У руля кто стоит в воровской зоне?

— Водяной. Кешка Водопьянов. Самостоятельный вор, тихий, до крови не жадный. Уже побег сколотил, с полпудика золота на материк ушло. Старается паренек. Жаль, в слове слабоват, на одной ловкости мужицкой держится. Сам не помышлял возвернуться? Примут тебя непременно...

— То ушло навсегда. Жалости не осталось...

— Как знаешь... Оно, может, и правильно: бригада ваша знатная. И бугор ваш, рыбина скользкая, у начальства в почете.

— Бугра оставь в покое. Не сел на воровской крюк, уже и рыбиной стал?!

Фунт поднес свое татуированное шрамами лицо к высохшему лицу Сосульки:

— Я сразу понял — зачем ты пожаловал, с червей ходить не стоило. Говори только о деле, иначе ухо оторву!

— Офраерился ты, Евлампий, донельзя, — вздохнул Сосулька, — запамятовал: вор, как нож, везде пролезет.

— Не грозишься ли, Николай Пафнутич? — на этот раз вкрадчиво спросил Фунт и как остановил все звуки: такая вдруг вокруг них образовалась плотная тишина.

Дед сглотнул слюну, голос стал ломче, но не задрожал:

— Придержи злобу — со старым товарищем говоришь по прошлому своему ремеслу. Верно толкуют — нрав у тебя дурковатый образовался. Лучше на ус мотай: откуда туда грязь плывет.

— От Дьяка!

— Т-с-с... торопишься! Думай — какая выгода Никанорушке с того?

— Тогда менты.

— Такое же мнение имею. Хитрости имя не занимать. Да и вам тоже. Не лупись. Знаю — бригадой перед поселковым советом деревца сажали. Для свободных граждан старались. Думать без смеху не могу: Дьякушка, злодейчик всероссийский, как Ленин, улучшает ихню жизнь. У других зэков все по-людски: вышел, заглотил банку спирта, поймал бабу посговорчивей, в рожу менту дал и прямым ходом — в БУР. У вас благородно получилося. С чего бы, Фунтик?

— Замочи один рога — всю бригаду спалит. Воры выносят решение, и все ему подчиняются...

— Не туда гребешь. У воров всегда опчая выгода, а у вас бугор пенки снимает...

— Дьяков керосин! Не отпирайся! Жалею — горло старой жабе не порвал!

— Опять ты к чужой глотке тянешься. Разве можно за фраера-бугра на уважаемого вора руку поднимать? Стыд-то какой! Тебя самого, когда выписывали из воров, с миром отпустили. Могли иначе постановить...

Николай Пафнутич глубоко вздохнул, высморкался, старательно вытер ладонь о голенище яловых сапог.

Чахлая полоска заката, переливаясь, умирала в слезливых глазах Сосульки, огорченного поведением Граматчикова.

— ...Стал бы тогда твой час последним перед вечностью. Кто понять сумел, нужное словцо замолвил? Молчишь. У Никанора Евстафьевича и грех, и доброе дело душа спрятать может. Он для тебя в ней добро нашел. Помягчай к нему, парень. Просьба наша такая. Еще ответь мне, Фунтик, кто это догадался партийного крикуна на картине намалевать? Опять бугор ваш?!

— Xoть бы и я!

Николай Пафнутич дышит с тяжелым присвистом: или смеется про себя, или возмущается, не поймешь.

Часть 1 (1 2 3 4 5 6 7 8 9 10)
Часть 2 (1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 
11 12 13 14 15)
Послесловие
Словарь выражений
Как писалась книга
© 2000- NIV