Черная Свеча (совместно с Леонидом Мончинским)
(Часть II. Стреляйте, гражданин начальник! Страница 9)

Часть 1 (1 2 3 4 5 6 7 8 9 10)
Часть 2 (1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 
11 12 13 14 15)
Послесловие
Словарь выражений
Как писалась книга

У Фунта была плавающая походка воспитанного лакея и тихий, вежливый голос, которым он пользовался в исключительных случаях, когда оказывалась бессильна скупая мимика изуродованного лица. Кроме того, он был одним из тех воров, кто рискнул сказать на сходке строгим хранителям темных законов воровского мира:

— Нынче я — фраер. Делайте со мной, что хотите...

Он был готов ко всему, и все об этом знали. Фунта отпустили с миром. За ним было безупречное прошлое, в котором тонкий взломщик Евлампий Граматчиков, будучи честным вором, содержал клановую репутацию в непорочной чистоте. Кроме того, он вернулся с Того Света... По этому поводу даже не надо шутить, ибо так оно и было.

История его первой смерти началась на Мольдяке, январским утром, в такую стужу, когда на лету замерзают птицы. Воровской этап пригнали по особой разнарядке. Наверняка с особой целью. Стоял туман, собаки рвали поводки, и солнце плавало в молочной луже неба. Десяток сук блатные зарезали в течение нескольких минут, прежде чем под вой сирен в зону ворвались автоматчики. Ножи зэков со свистом рубили раскаленный воздух, утопая в телах врагов. И мягкий траурный парок струился над свежими покойниками.

Старый майор, от старшины дослужившийся до своего чина (такого разве удивишь кровью?), зябко поежился, скомандовал:

— Огонь!

Трупов стало гораздо больше. Среди них нашлось место телу Евлампия Захарыча Граматчикова.

Неторопливый сержант стрелял ему в затылок с близкого расстояния. Зэк, не ойкнув, доской, о землю — гоп! Голова — в черной дымящейся луже, и никаких признаков здоровья.

Перешагивая тело, сержант все-таки успел подумать: «Что-то мозгов не видать. Странно...» Но через секунду уж целил в другую голову. Так, за спешностью всего и не проверил причину отсутствия мозгов у покойника.

Позднее, когда совсем разъяснело и слегка помягчал мороз, тот же сержант привел из подвала семерых чумазых педерастов. Они побросали убитых в кузов грузовика, который отвез их на лед Лебяжьего озера с таким расчетов что по весне трупы отправятся в вечную темень холодных глубин, а над ними поплывут огромные белые птицы — лебеди. И все будет красиво.

Фунт пришел в себя к первой звезде. Зимой колымские звезды торопливы: чуть за полдень, они уже все на своих местах.

Лежащие сверху покойники успели подморозиться, окрепчать. Чужие смерти цепко держали слабые остатки его жизни. Неизвестно, что помешало ему смириться.

Зэк почувствовал себя абсолютно лишним в груде мерзлого мяса, и чей-то, даже не напоминающий собственный, голос крикнул ему: «Уходи!»

То был не голос, то был Глас, облегчивший самый трудный, самый первый шаг действа, отлучающий человека от смерти.

Человек принял Волю, разогрел ладонями кровь, приморозившую его к нижнему трупу. Расколотая пулей челюсть отозвалась робкой болью, но он едва не упал в обморок. Переждал, когда вернутся силы, уперся в нижнего покойника, свалил с себя двух хрустящих верхних.

Медленно, подчиняясь все той же требовательной Воле, обмотал ноги кусками снятой со своего друга Живицы байковой рубахи. Со звериным рыком заломил руки седому адыгейцу, стащил с него большой бушлат, замотал гудящую голову полой телогрейки, после чего прислонился к мерзлой куче бывших людей.

Он был свободен... Абсолютно свободен! Внезапная свобода не рождала восторга. Один среди моря холода.

Куда ни шагни — мертвая тундра. Без колючей проволоки и прожекторов. Жизни оставалось так много, что ее возвращение показалось ему насмешкой... Но она была возвращена, и он слышал Глас! Значит, кто-то судил иначе, предоставляя возможность продолжать существование. Тогда человек понял — в нем умер вор, и перестал бороться с собой. Придерживая слабыми руками расколотую челюсть, побрел в сторону лагеря. То был медленный поход странного существа, в котором не сразу возможно распознать человека, особенно когда зэк пытался двигаться на четвереньках, стараясь не потерять челюсть.

Ему повезло. Начальник конвоя остановил вскинувшего автомат конвоира: «Не торопись, Уткин!»

Этап смотрит на человекоподобное существо, которое держит в руках развалившееся лицо.

— Фунт! — сказал тот, кто опознал наколотый на шее крестик.

— Эй, начальник, он сдаваться пришел. Не стреляй, начальник!

— Вор пришел сдаваться... Разве это вор?!

— Куда бежать? Гольный мундряк!

Начальник конвоя подошел сам, дулом пистолета поднял надвинутую на глаза шапку. Что уж он там в них увидел, неизвестно. Но смотрел с сожалением, как если бы выжил по его собственной вине.

— Вот вы, двое, — на этот раз ствол пистолета указал на двух бандеровцев, — ведите труп в зону. Там разберемся.

Через два месяца Евлампий Граматчиков выписался из больницы, после чего пришел на сходку, чтобы оповестить всех о своем отречении.

В бараке воцарилась тишина, стоящие по бокам бывшего вора исполнители скрестили на груди безработные руки.

— Прощай, Евлампий! — сказал Дьяк, провожая строгими глазами целованного смертью человека. Тот поклонился сходке, прошел сквозь молчание своих лихих товарищей, и сам Львов распахнул перед ним двери.

...В бригаду Фунта взяли за его золотые руки, которые могли оживить любой механизм и отличались неимоверной силой.

Сейчас в руке был зажат нож, с ним Граматчиков направлялся к теплушке.

Фунт поднялся на нижнюю ступеньку крыльца и стал одного роста со стоящим на крыльце Дьяком.

Они смотрят друг на друга, но бригадир видит только ядовитую рассудочность в глазах Никанора Евстафьевича.

«Скорее всего, он проткнет Дьяку брюхо, — Вадиму показалось, что в левом паху его побежала теплая струйка крови из чужой раны вора, — ох, не ко времени нам такой труп!»

— Семь воров ставили столбы на руднике, Никанор, — произнес Евлампий, как всегда, вежливо, — они их поставили, ты пришел и сказал: «все работаете на ментов».

— Да, — подтвердил с рассудительной готовностью Никанор Евстафьевич. — Сказал. В среду.

— Позавчера они спилили все столбы, вчера троих их кончили. Это сучий поступок, Никанор.

Дьяк долго всматривался в изуродованное лицо Евлампия с настроением, которое бывает на пороге тихой, дружеской улыбки. И улыбнулся он именно так, спросил:

— Чо приперся, Фунтик, резать меня? Торопись не то сквасишь желание.

Упоров подмигнул Ираклию, и они поймали Граматчикова за локти.

— Беспредела не будет, Евлампий. Хочешь с него получить — уходи.

— Отдай руки, — попросил Фунт, не напрягаясь.

Шрамы на лице стали яркие, точно нарисованные кровью, — Не за тем пришел. Твой нож, Никанор! Ты дарил его моему брательнику.

— Порода у тебя вся воровская: Санька — вор добрый...

— Саньки больше нет. Держи!

Никанор Евстафьевич принял нож левой рукой, а правой размашисто перекрестился. Фунт смотрел на него через головы бригадира и Ираклия со спокойной серьезностью. А когда пошел к полигону, держа голову чуть внаклон на простреленной шее, Никанор Евстафьевич со вздохом сказал:

— Сам-то неплохой — голова деревянная. Пулю, должно быть, не извлекли: она по мозгам и колотит. На что Ираклий ответил:

— Извини, генацвале, я бы тебя за брата убил.

— Ты не вор, Ираклий, никогда не сумеешь меня угадать.

Он был уже другой, не ехидный, и не злой, а какой-то усмиренный, продолжая говорить в спину удаляющегося Евлампия:

— Ну, как я, грешный, все в себе ниспровергну, отпущу от нашего дела сразу семерых? Они же по несмышлености в стахановцы могли угодить. Воры без воровского достоинства. Так не бывает!

— У тебя слишком много свободного времени Никанор Евстафьевич, — Упоров не очень скрывал своего сочувствия к Евлампию и подчеркивал несогласие с Дьяком. — Я так думаю: это у тебя от безделья...

Заметно расстроенный Никанор Евстафьевич поморщился, словно от зубной боли, а после усмехнулся краешком толстых губ:

— И ты — дурак, Вадька. Завтра с уторка в зону явится новый начальник участка. Вольняшка. Он на материке засадил полторы штуки директору дома культуры. Должок на меня перевели...

Упоров пожал плечами, но промолчал. Что тут скажешь — Никанор Евстафьевич свое отработает.

— Заключенный Упоров — подъем! Быстро! Быстро!

Зэк сел на нары, прислонившись спиной к стене, из щелей которой торчали пучки сухого мха. Кричал старшина. Настоящий. Вадим встречал его в штабе. Сытого, но какого-то не очень приметного или слишком будничного. Он еще подумал: «С такой рожей вору хорошо — на всех похож». Старшина тогда сидел в комнате связи и срезал с розового мизинца на ноге мозоль опасной бритвой. Потому и запомнил.

Упоров вытер сонные губы и спросил:

— В чем дело, начальник?! Я вас не приглашал.

— Одевайся, Упоров. Некогда!

Старшина ему все больше не нравился. Ночные затеи, должно быть, не нравятся никому. Поднимают, волокут неизвестно куда. Утром будет чай с хлебом, может, горбушка попадет — о горбушке мечтают все. Сегодня непременно будет горбушка, а старшина к доброму не уведет. Вон рожа какая бдительная. Карацупа!

Твой рот мою пайку съел. Нет, на такое лучше не подписываться. Лучше резину потянуть, глядишь, чего и скажет по делу.

— Вот что, гражданин начальник, пока не скажешь, зачем зовут, не пойду. Вызывай наряд.

— Мент с утра — это к дождю, — просипел снизу Зяма Калаянов.

— В комендатуру зовут. Ясно?!

— Не будите людей, старшина, — Ольховский натянул на голову одеяло, — придут, нашумят!

— Сучьи рожи, — подпел ему Зяма.

— Как ты сказал, мразь обрезанная?! Это я сучья рожа?!

— Извините — оговорился. Вы, конечно же, из блатных будете.

— Оставь его, — прикрикнул на Калаянова Упоров, натягивая сапоги. — Ираклий, если задержусь — веди бригаду на развод. Пока, ребята!

— Вадим Сергеевич, не поленись, выясни, из каких старшина будет. Може, он политический и тащит вас к анархистам?

— Ты крыльцо почини. Вернусь — проверю!

— Господи! Неужели вернется?!

...Люди шагали в темноте. Спина старшины колыхалась перед глазами большим сбитым комом, над которым мотыльками порхали два белых уха.

За вахтой его уже конвоировали автоматчики. Сапоги солдат рубили тишину ночи, выбивая из серой, похожей на старую, застиранную рубаху дороги серебристую в лунном свете пыль. Травы вдоль дороги были охвачены стеклянным трепетом предчувствия утра. Он слышал их голоса и видел впереди тоненькую, как ниточку, полоску открывающегося утра. Ему почти хорошо...

— Заключенный Упоров!

Старший лейтенант ткнул в грудь пальцем. Весь он какой-то злой и нервный, как отставший от поезда пассажир.

— Не надо на меня кричать, гражданин начальник. Я еще ни в чем не провинился!

Лейтенант скрипит зубами и кричит еще громче:

— Заткнись, мерзавец! Руки — за спину! Вперед и без фокусов!

Перед ним распахнулись дверцы «воронка», а старший лейтенант с поразительной ловкостью застегнул на запястьях наручники.

«У них все идет хорошо», — успел подумать он, прежде чем его поймали за лицо и ударили сапогом по позвоночнику. На заломленных к голове руках втащили в «воронок», там лицом о железный пол — шмяк! Еще один пинок, на этот раз в бок, и поехали.

Сознание он не потерял, но на всякий случай затаился, чтобы осмотреться. Машину подбрасывает на ухабах, а руки — за спиной, и смягчить удары о железный пол сложно.

— Чой-то он лежит? — спросил рядышком глухой, невыразительный голос. — Должно, привычный, а может, памятки отшибли?

— Сколь себя помню, столь и валяюсь по таким постелям, — отвечает другой.

— Давно воруешь?

— Как сказать — «воруешь»? — человек вздохнул. — Освобожусь, погуляю. Лепень возьму, бока иногда, селедку. По сельской местности работал, где такой, как в городе, бдительности у сторожей нету. Увлечешься, глядь — решетка перед глазами. Баловник я. Малопрактичный. Вот вы... другое дело! У вас — брульянты, металл благородный...

— Какие нынче брильянты?! На весь магазин два камешка найдешь, тому и радуешься. Еду, а душа болит...

— Раскололся кто?!

— Не, мы этих дел не понимаем. Подельник мой, Егорка Лыков, знаешь, наверное, — Ливерпуль кличка. Был просто Ливер, Зяма — одесский шпанюк, «пуль» приставил: прижилось. Егор человек серьезный. Вор, но домашний: с собственным домом и семьей. Не совсем, значит, вор. Блатовать не больно любит. Оно ему нужно? И как некстати: получает с материка малявку.

— Воровской базар?

— Кабы так! Сын его, единственный наследник — уже втыкал немного, сам себя прокормить мог. Вдруг — на тебе: в комсомол вступил!

— Иди ты! Може, для отмазки?

— Чо там, «для отмазки»! Курванулся мальчишка на полный серьез. Вожаком в ихней банде стал.

— Ну и чо? Подумаешь! Я вон парторга знал. Кошельки таскал за милую душу. Мы с ним один люкон гоняли: базар-вокзал. Всегда при селедочке и рожа под член застругана, как у настоящего парторга. Он меня потомака, правда, сдал. Но это уж у них в крови, обижаться нечего...

Машину опять затрясло на кочках.

— Слышь, Ерофеич, давай проявим милосердие: посадим фраера в уголок. Чо ему мордой пол колотить?

— Жалко пол, что ли? Ну, давай.

Зэки подхватили Упорова под руки, усадили на железную лавку в угол.

— Ха! Фраер-то никак из серьезных. Дьяка приятель.

— Фартовый? Не избежал, выходит, влияния...

— Ты удобнее усаживайся, парень. Дай-кось я тебе морду вытру. Так что с тем комсюком, Ерофеич?

— Ничего. Ходит себе по собраниям. Брюки дудочкой носит. Еще грозится Егора в родной дом не пустить. Отец горбом наживал...

— Воспитал агрессора!

— Ливерпульчик какие сутки тоскует. Сидит на нарах, шпилит в стос с Гомером. Рубашку играет заграничную и часы с запрещенной музыкой. Как это... щас вспомню. А! «Боже, Царя храни!»

— Куда везут, мужики? — спросил несколько успокоенный их мирной беседой Упоров.

— Во бьют суки! Сознание из человека вытряхнули? Куда ж всю жизнь подследственных возят? В тюрьму. Фунт, говорят, беса погнал. Верно али брешут?

— Он в порядке.

— Злобствуют люди, а зачем, сами не знают. Ну, не дострелили по недосмотру администрации. Он-то тут пpи чем? Нет, надо еще человека и грязью полить. Это у нас, у русских, правило такое. А возьми тех же цыган. Они своего замотать не дадут. Небережливые мы, русские, понятие о Боге утеряли. Сказано...

От немудреной крестьянской рассудительности зэка веяло покоем, душевной благоустроенностью, будто везли его не в тюрьму, а в церковь, где ему надлежало пошептаться с батюшкой о своих грехах и получить полное отпущение.

Сквозь крохотное оконце «воронка», даже не оконце, а просто зарешеченную щель для поступления воздуха, был заметен наступивший рассвет. Он всегда думал, что нет ничего красивее моря, но незаметно для себя самого стал припадать сердцем ко всякой красоте, даже в ее скромном северном проявлении, улавливая чутким ухом голоса птиц, прорывающиеся сквозь рокот бульдозеров, или первое дыхание утра. Иногда ему казалось — мир говорит с ним восторженным голосом крылатых пришельцев, парит на их легких крыльях, чтобы обнаружить свое настоящее существование, а тот, грубый мир, что терзает его душу, роет землю и гноит за проволокой миллионы люден — ненастоящий, придуманный пьяным, злым гением коллективного разума бесов, которые живут без ясной цели, одурманенные животным желанием идти встречь миропорядку.

Робкий свет разбавил темноту «воронка», зрение уже различало лица спутников: одно тяжелое, с трудными мыслями в слегка выпуклых глазах, другое покрыто глубокими морщинами, придающими лицу неудачника некоторую степенность.

— Слышь-ка, Фартовый, ты на чем раскрутился?

— Еще не знаю...

— Тогда серьезно!

Напоминание о собственной судьбе разрушило наладившийся было покой. От догадок и предположений заломило виски, еще немного брала зависть к определившимся собеседникам. Люди при деле. Тюрьма для них что-то вроде общественного порицания за разгильдяйство и плохую работу. Никакой тебе душевной суеты или раздвоения, просто живут свою цельную грешную жизнь, которая по вынесении приговора становится материально беднее. У тебя же — одни сложности. Всегда были, всегда есть. Словно ты — машина для их производства. С ума сойти можно!

Упоров, ничего другого ему не оставалось, попытался рассуждать о чем-нибудь другом, не безнадежном.

Ведь вроде дело ладилось, даже присланный из Москвы инспектор улетел всем довольный. Дьяк, и тот ему, балбесу, приглянулся! Инспектор спросил:

— Почему не работаешь?!

Вор, глазом не моргнув:

— Хвораю, гражданин начальник. Занимаюсь уборкой помещения.

Петр Мокеевич оглядел приятного на вид каторжанина, довольный его ответом, объявил смущенной свите:

— Сознание у человека работает. Это хорошо!

И опять процитировал Ленина. Серякин не мог вспомнить, что он говорил капитану. Спецуполномоченному в тот момент не до Владимира Ильича было.

Ладилось вроде... Тут на тебе — мордой о железный пол, и вся игра поперла втемную!

Дверцы «воронка» распахнулись в ограде тюрьмы.

В узком небеленом коридоре их обыскали. Лейтенант забрал блокнот и авторучку. В журнал регистрации внес только блокнот.

«Шакал поганый!» — подумал о нем зэк, однако бузу не поднял.

— Упорова — в третий кабинет, к Морабели, — говорит лейтенант, рисуя на полях журнала золотым пером авторучки забавных чертиков. Судя по довольному выражению лица, она ему понравилась.

— Браслеты снимать? — интересуется, приподнимаясь с лавки, сонный старшина.

— Полковник сам решит. Веди!

— Кругом! Шагай прямо!

Гниловато-приторный запах тюрьмы вызывает тошноту. Кажется, все здесь обмазано прогорклым человеческим жиром и потом покойников. Скользкое, болезненное ощущение сомкнувшегося на душе замка мешает сосредоточиться. Тело уже покрыто испариной, пропитано тюремной тухлятиной, а лагерь вспоминается санаторием ЦК КПСС, куда он однажды провожал с танцев работающую там повариху. Шикарно!

— Здравствуйте, заключенный Упоров!

Полковник поднял большие кровянистые глаза в мягком обрамлении дряблой кожи. Он постарел какой-то серой старостью, как стареет мнительный пациент, на которого плохо посмотрел лечащий врач.

— Здравствуйте, гражданин начальник!

— Старшина, снимите наручники. Можете быть свободны.

Старшина вышел, но полковник продолжал молчать.

Дымок зажатой в волосатой ладони папиросы печально тянется к засиженному мухами низкому потолку кабинета. Полковник выглядел погруженным в себя нищим на паперти нищего храма. Зэк еще успел заметить: у него состарились даже глаза. Он помнил их острыми глазами хищника.

«И вам несладко, гражданин начальник», — от этой мысли стало немного легче соображать, появилась крохотная надежда — он должен тебя понять.

— Садись, Вадим. Давно, брат, не виделись. Тебя тоже, гляжу, седина не обошла.

Указательный палец бьет по мундштуку папиросы потрескавшимся ногтем, стряхивая пепел в деревянную пепельницу и в рукав кителя.

— Сколько раз я тебя спасал, Вадим?

— Два раза, гражданин начальник, — наугад говорит зэк.

— Три, — уточняет полковник, очевидно, тоже наугад, — ты помнишь грека, с которым собирался бежать?

— Я каждый день собираюсь это сделать, гражданин начальник. Во сне. Душа бежит, а разум не пускает.

— Не крути! Грека помнишь?

— Знал одного грека, Заратиади. Мы с ним лежали в больнице...

— Погиб, — полковник посмотрел на заключенного с ухмылкой, — а я все жду, когда ты думать начнешь. Пытаюсь по возможности помогать...

— Спасибо, гражданин начальник. Мне от ваших благодеяний сегодня уже отломилось.

— Били?

Упоров смотрел в одну точку, не поднимая глаз. Паника кончилась, он думал над каждым словом и жестом, зная: любой, самый простенький вопрос надо прежде всего встретить молчанием.

— Значит, били, — вздохнул полковник, — сволочи! Время не чувствуют. Я разберусь. Хорошо хоть не убили...

«Опять не ведешь протокол... Работаешь на себя или...»

Морабели прервал его размышления. Он вдруг резко развернулся к портрету Дзержинского — единственному предмету, оживлявшему спартанский вид кабинета, сказал:

— А скажи, Вадим, ты хоть знаешь, какой груз ушел тогда из зоны?

— Нет, гражданин начальник.

— Дьяков знает. Ты его бережешь, а он поделиться не хочет. Странно. Целое богатство ушло! Такие ценности — голова не верит.

— Мне-то что с того, гражданин начальник?

Полковник не придал словам никакого значения. Он, похоже, вел его к какой-то интересной мысли:

— Если бы ты оказался в доле — обеспечил себя до конца жизни.

— Можно подумать — меня завтра освобождают...

— Думать надо, Вадим, — загадочно произнес Важа Спиридонович, — он же от тебя зависит не меньше, чем ты от него. Игра честная. Мамой клянусь!

— А ведь действительно, если вам верить, гражданин начальник, ситуация интересная, — Упоров чувствовал, что переступает опасную черту, в то же время он боялся своим упрямством толкнуть начальника отдела по борьбе с бандитизмом на решительный поступок, — только ведь вы сами сказали — груз ушел...

— Это ничего не значит. Главное узнать — куда?!

— Кому узнать, гражданин начальник?

Морабели сломал в волосатых пальцах очередную папиросу.

— Пока должен знать ты. Дальше посмотрим... У нас могут возникнуть основания для спокойной мужской договоренности на джентльменских началах. Не так ли?

— Наверное, гражданин начальник...

Телефонный звонок прервал робкий ответ зэка. Морабели взял трубку и сказал:

— Узнал, товарищ полковник. Доброе утро! Опергруппа еще не вернулась. Да, всю ночь. Привык. Мы — отдел по борьбе с бандитизмом. Были основания для срочного вызова. У меня. Капитан Серякин мог сам позвонить и выяснить. Ничего серьезного. Взаимополезные уточнения. Уже выезжает.

Полковник положил трубку, подмигнул, но не очень весело:

— Выехал ты. Обратил внимание: не отправлен, а «выехал»? Твой хозяин обратился. Старый уже, мыслит, однако, правильно. Будешь ехать домой — прикинь все, взвесь. Любая твоя ошибка может привести к непоправимому. Надо знать — на кого опереться.

За всей многозначительностью произнесенных слов зэк улавливал внутреннюю растерянность некогда грозного чекиста, словно они разговаривали не в надежной тюрьме, а где-нибудь на Приморском бульваре и у Важи Спиридоновича не было при себе пистолета.

«Вас оттолкнули от власти, а кто вы без нее? — зэк сидел с опущенными в пол глазами. — Может быть, я — ваш последний козырь? Липовый, но вы об этом, к счастью, не догадываетесь!»

— ...Мне осталось три года до пенсии. У тебя впереди — целая жизнь. Ее надо жить, а не существовать.

Унижение дается начальнику отдела борьбы с бандитизмом непросто, и это нельзя спрятать от человека, караулящего свой шанс на приобретение свободы.

«Прежним он уже не станет, — рассуждал немного успокоенный зэк, — он может стать только хитрее, но не опаснее».

Разочарование не заставило себя ждать...

— Стой! — приказал плотный, по-видимому, очень сильный тяжелый крестьянской силой старшина. Подошел к черному «воронку», распахнул дверцы, а после, позвав к себе сержанта, что-то ему объяснил. Сержант кивнул, и тогда старшина позвал к себе зэка.

— Азизов! — крикнул из окна Морабели. — Что вы там возитесь?!

— Уже отправляем, товарищ полковник. Задержка с остальным контингентом.

Немного погодя появился сержант, посланный старшиной за «остальным контингентом». Он почти бегом гнал перед собой трех зэков, они тоже были в наручниках. Зэки быстро впрыгнули в «воронок», один из них наступил Упорову на ногу.

— Осторожней шевели копытами, — попросил Вадим.

— Молчи, пидор! — небрежно раздалось в ответ.

Вадим двумя руками поймал за воротник нахала, но тут же получил пинок в колено от другого зэка и увидел оскаленные зубы, словно тот собирался его укусить.

«Опять западня!» — Вадим хотел ответить на этот пинок. И тогда третий зэк, лица которого он не успел разглядеть, сказал:

— Сядь, Аполлон! Совсем не обязательно стараться выполнять ментовский заказ. И ты сядь, Фартовый!

Голос был спокойный, властный. Особенно хорошо сыграна властность: она словно дарована обладателю голоса самой природой. Все сели в напряженном ожидании. Упоров всматривался в человека с таким значительным баритоном, стараясь вспомнить, где он мог видеть это не рядовое, надменное лицо с косыми складками над тонкой переносицей и резко очерченными ноздрями.

— Мы приходили за твоими руками, — напомнил человек.

— Ты был с Салаваром. Как же он тебя окликнул? Митрофан? Митяй? Мирон! Ты — Мирон!

— Не говорю — «здравствуй»: мне приятно видеть тебя без культей. Но рук ты лишишься.

— Фартовый, — неожиданно вмешался тот, кто пнул его по колену, — на Берелехе я кончил трех воров, четвертого не дорезал. Как считаешь — должны меня того...

— О чем ты говоришь?! — с издевательским возмущением возразил Упоров. — Ни в коем случае: ты же четвертого не дорезал!

Аполлон подумал и сказал:

— Глохни, фраерское отродье!

— Рискуешь, — предупредил его Мирон. — Он бьет так, что голова прилипает к заднице, а уши находят в Аргентине.

Аполлон вопросительно сощурился.

— Да нет, это не лагерь, — покачал головой Мирон, — есть такая страна в Южной Америке. Вообще, сиди и слушай. Ты продолжаешь водиться с ворами, Фартовый?

Упоров не стал отвечать, перевел взгляд на третьего зэка, породистого, крупного, с крутым подбородком американского конгрессмена и тонкими губами кота-сутенера. Дышал он нервно, прерывисто, так дышит пойманный с поличным карманник.

— Тихоня, — отрекомендовал его уловивший внимание Упорова Мирон, — борец за дело мира и социализма. Так ты мне не ответил про твои отношения с ворами?

— Это тебя не касается!

— Они скоро вымрут. Анахронизм...

— Онанизм, верно? — не утерпел Аполлон.

— Дурак! Тебе сказано — молчать! Анахронизм. И перестань обнажать порочные наклонности.

— Все равно расстреляют...

— Не каркай! Мы резали их в порядке самозащиты, что подтвердят представители администрации.

На дураковатом лице Аполлона появилось подобие улыбки, и он с видимым удовольствием занялся обдумыванием понравившейся мысли.

— Постарайся погрузиться в глубину моей идеи, — попросил Упорова Мирон, окончивший с отличием Казанский университет. — Воровской век кончился. Они уже доедают сами себя. Грядет век сучий, хотя мне и не нравится это название. Поджог, ограбление церкви станут рядовыми преступлениями в обществе будущего, школьники начнут грабить школьников, родителей. Потомство тех, кто выйдет из лагерей, пойдет по их стопам, и постепенно людей, желающих взять, станет больше, чем тех, кто может производить. Производители вымрут быстро. На планете образуется государство ссученных воров! За нами потянется Африка, Южная Америка, Ближний Восток...

Он сделал паузу для того, чтобы проверить произведенное впечатление, и подвел итог:

— К началу следующего столетия мы ссучим весь мир! Модель будущего, как это ни парадоксально, формируется в нынешних лагерях.

— Ты, конечно, Ленин?!

— Пока я — заключенный Мирошниченко. Пока!

Большевики пришли к власти, потому что не знали, что такое совесть и жалость. Не пощадили даже Бога. Сегодня только от них исходит вся правда, вся истина, не подлежащая обсуждению. Они сняли с ленивых россиян груз ненужного умствования, ограничив их действия созидательным трудом во благо государства и поднятием правой руки при голосовании за большевистскую политику. Коммунисты научились управлять стадом и никогда не допустят, чтобы стадо стало народом, потому что тогда наступит крах!

По последней фразе Упоров ощутил — сучий пророк любит коммунизм временно.

— Во всех трудах моего вождя, надеюсь, ты понимаешь — о ком идет речь, выражена ненависть к собственнику, доброжелательность к члену коллектива.

Глубокую значительность этого факта раскрывает простая арифметика: частник, собственник — есть единица, а член коллектива — частичка ноля, из которых состоят миллионы поддерживающих политику партии и правительства членов общества. Гений Ленина строил будущее, он думал за нас!

Сучий пророк посмотрел на зэка с ленинской хитринкой, по всему было видно — он прячет от него главное откровение.

— Именно поэтому мы все делаем не думая? — Упоров почувствовал некоторый интерес.

— Всегда считал тебя привлекательной личностью, а без рук ты будешь просто симпатяшкой! — Мирон вывел собеседника на нужную стезю и позволил себе немного расслабиться. — Народные массы России все делают бездумно, обходясь без личностного индивидуализма. В том историческая заслуга Владимира Ильича. Но слушай теперь, как плавно вписывается в эту ситуацию не признанный трусливым миром Ницше: «Страдание и без того уже тяжко живущих людей должно быть усилено, чтобы сделать возможным созидание художественного мира небольшому числу олимпийцев». Два гения, произвольно выражая свои мысли, по счастливому промыслу соединились в конкретной программе действий, предоставив нам прекрасную возможность...

— Стать олимпийцами?! — не утерпел Упоров.

Мирон кивнул так, как старый, мудрый педагог кивнул бы любимому студенту, угадавшему ход его рассуждений.

— Ссучив лагерный контингент, мы облегчим себе задачу на воле. Миллионы освободившихся приведут к нам десятки миллионов готовых нас поддержать. Молодых, вороватых, подлых, не знающих родства. Таких не жалко натравить на остальной мир. И они пойдут!

— А дальше?

— Ты что, собираешься жить триста лет? Ты же не ворон, Фартовый. За «дальше» пусть думают те, кто — за нами. Я помогу тебе найти свой путь к Олимпу. Бескорыстно, как будущему товарищу.

Думая о том, что у него сегодня такой богатый на заманчивые предложения день, Вадим уже нащупывал в них единое авторство, но ответил необдуманно резко:

— Ницше говорил и так: «Мне нужно обнести оградой свои слова и свое учение, чтобы в них не ворвались

На лице Мирона мелькнуло внутреннее намерение получить немедленный расчет за оскорбление. Но, должно оыть, перед ним стояла другая задача, и он только дружески похлопал окольцованными руками по колену Упорова:

— Ты читающий негодяй! Ты уже с нами.

— Фраер назвал тебя свиньей! — пискнул Тихоня. Вадим понял — отчего это представительное с виду животное бережет голос. Да и можно ли было назвать голосом то, что напоминало крик раздавленной крысы?!

Бросок Аполлона он засек своевременно, встретив его точным ударом головы в подбородок. А через секунду был готов ответить Тихоне.

— Я же предупреждал, — Мирон никак не хотел с ним ссориться, — Хорошо еще уши остались на Колыме. Сядь, Тихоня! Давай оставим Ницше в покое. Видишь, Фартовый, теперь тебе надо отрубить еще и голову. Это в моих силах, но такая голова могла получить свою.

— Ты — сукин сын, Мирон!

— Не надо догадок. Мы говорим о тебе. Заметь — я не пытаюсь выяснять, чей ты сын...

Упоров видел — сучьему пророку никак нельзя ломать программу перековки. Она его связывает.

— Представь такой факт: ты идешь с любимой девушкой. Предположим, ее зовут Наташа. Ты — без рук, она — без носа. Некрасиво, но возможно. На твоей нынешней дороге нет солнышка. Крадешься мелким воришкой в сумерках. Никогда не увидишь достойной тебя цели.

Бледная тень презрения блуждала по лицу сучьего пророка, совсем, однако, его не портя, напротив: сейчас он был самим собой, цельным, готовым произнести дьявольское слово — откровение, которое нельзя проверить ни разумом, ни чувством, можно только принять по причине безотказного действия на вашу испуганную душу.

Слово не родилось. Скрип тормозов обрезал чудо на корню.

— Упоров, выходи!

Зэк, не простившись, тенью снялся с низкой лавки.

— Вадим, — позвал за спиной спокойный, дружелюбный голос. Голова повернулась, обманутая искренностью призыва, и плевок в лицо обжег его, как расплавленная капля металла. Смех за захлопнутой старшиной дверью перевернул всю душу.

Только ничего нельзя изменить: время сделало шаг.

«Воронок» покатил дальше. Все — в прошлом...

Потом в бригаде появился настоящий людоед. Он появился сам. Его никто не приглашал. Добровольцы всегда настораживали бригадира, тем более такие, которые едят людей. Упоров знал этот не такой уж рядовой для Колымы случай...

...Все было решено еще в зоне, на нарах, при взаимном сговоре четверых опытных каторжан. Пятый, сытый и сильный, шел продовольствием, «коровой», хотя и думал о себе как о вожаке. На том он и купился, когда стало ясно: надо кого-то кушать или идти сдаваться. Четверо незаметно бросили жребий, пятый незаметно сунул в рот сухарь из неприкосновенного для других запаса. Бывший гроза ночных улиц Самары прозевал момент атаки, а чуть раньше — шаловливые улыбки приближающихся к нему с разных сторон товарищей по побегу. Будь он бдительней — понял: они его уже ели...

Прозрение пришло в момент казни. «Нет! — хотелось крикнуть ему. — У меня осталось три сухаря. Мы их поделим». Однако тот, перед кем стояла задача зарезать «корову», убил и эти слова. Нож остался в животе, одна рукоятка «на улице». Даниил Константинович оседает на прилизанный ветром снег, наверное, слышит, как кричит самый голодный, но предусмотрительный Барончик:

— Горло! Горло вскрой: мясо закровянит!

Исполнивший приговор Листик тянет двумя руками за рукоятку, уперев в бок ногу. Все пребывают в нервном трепете ожидания обильного кушанья. Барончик крушит маленьким топориком чахлые березки. Никто не думает о погоне, люди судорожно спасают свои жизни...

— Даниила Константиновича хватило нам на полторы недели, — рассказывал после поимки и тюремной отсидки снова голодный Барончик. — Он был какой-то сладкий, пах аптекой. Фу! Собака лучше.

— Собака даже лучше свиньи, — поддержал людоеда Роман Пущаев. — Свинья — плохое животное.

— Ха! — у Зямы Калаянова по-жабьи распахнулся рот. — Особенно той, которую ты насиловал, а граждане чекисты ели.

— Зачем коришь? — спросил засмущавшийся Роман. — Я получил свое.

Часть 1 (1 2 3 4 5 6 7 8 9 10)
Часть 2 (1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 
11 12 13 14 15)
Послесловие
Словарь выражений
Как писалась книга
© 2000- NIV