Ким Юлий: "Главное – интонация!"

ЮЛИЙ КИМ: «ГЛАВНОЕ – ИНТОНАЦИЯ!»

«Я к Киму отношусь с уважением, песни его знаю (небольшое количество). Те, которые слышал, я приветствую».

В. Высоцкий. Из выступления в НИИ Электротехники, г. Москва, 1979

23 декабря 1996 года исполнилось 60 лет Юлию Черсановичу Киму – поэту, драматургу, композитору, актеру, одному из основателей жанра авторской песни. Воспользовавшись этим поводом, редакция «Мира Высоцкого» попросила Юлия Черсановича рассказать о себе, своем творчестве и своих взглядах на жизнь.

– Начнем со всяких формальных дат: дата рождения...

– Родился в 1936 году в Москве. Меньше чем через год взяли папу, Ким Чер Сана, а чуть позже взяли маму. Папу расстреляли в тридцать восьмом году, а мама поехала по рубрике ЧСИР – «член семьи изменника родины» – сначала в лагеря, потом в ссылку. Так что я ее впервые увидел в девять лет. Все это время мы с сестрой были со своей родней, с тетками, с бабушкой, с дедушкой, пока не вернулась мама. Мама вернулась и, поскольку ей нельзя было жить в черте крупных городов, мы стали «стопервиками», то есть теми, кто живет за сто первым километром от крупных центров. Мы поселились в городе Малоярославце Калужской губернии, и там я закончил семь классов. В Малоярославце было довольно голодно. Сестра поехала учиться в московский медицинский и жила у тех же родственников, у которых мы жили раньше, у теток, а мы с мамой в пятьдесят первом году поехали в Туркмению, чтобы подкормиться. Там я закончил старшие классы. А к тому времени помер Великий Учитель, и маме разрешено было преподавать. В пятьдесят четвертом я вернулся в Москву и поступил в педагогический. Мама еще оставалась в Туркмении. А в пятьдесят восьмом году я занимался реабилитацией родителей. Они были реабилитированы, я даже выбил себе московскую жилплощадь и прописку, и мама уже вернулась в московскую квартиру, а сестра тоже в конце концов у нее же оказалась.

В институте я начал сочинять песни, а в 1959 году я институт закончил и поехал на Камчатку по распределению. Там я проработал три года, и там я песнями начал заниматься уже полупрофессионально. То есть я уже не сочинял их просто так, для досуга, – но уже для сцены, школьной, клубной, для самодеятельности, то есть вполне серьезно относился к этой работе. Вернулся в Москву в шестьдесят втором и до шестьдесят восьмого работал в двух московских школах. Последняя была физико-математическая при МГУ. Там физико-математические гении охотно откликнулись на мой призыв попеть, поплясать, и для них я тоже сочинил множество песен.

В шестьдесят третьем году я получил первое профессиональное предложение от режиссера Теодора Вульфовича – написать песню для фильма. «Улица Ньютона, дом один», по сценарию Радзинского, где освещалась модная тогда тема физиков и лириков. А затем эти предложения стали поступать все чаще, и к шестьдесят восьмому году я уже начал подумывать о том, оставаться ли мне в школе, можно ли сочетать вообще школу и преподавание с сочинительством. Для меня это стало уже невозможным, потому что я чувствовал, что надо отдавать силы исключительно либо тому, либо другому. Сочетать то и другое, как это делают, скажем, Городницкий, Сухарев и как долгое время делал Сергей Никитин, я уже не мог. Я планировал уйти на вольные художественные хлеба году в шестьдесят девятом, но тут начальство меня поторопило. Поскольку я принял небольшое, но активное участие в диссидентстве в шестьдесят седьмом – шестьдесят восьмом годах, то меня из школы выгнали. Изящно выгнали, то есть попросили уйти по собственному желанию, но тем не менее это была даже не просьба, а приказ покинуть просвещение. И я, таким образом, стал вольным художником в 68-м году и в этом качестве нахожусь и поныне. В семьдесят четвертом году я, правда, поступил в профком московских драматургов – есть такое замечательное заведение – и очень благодарен ему, что он меня принял под свое крыло и я тем самым получил статус, который означал стаж. У меня был большой перерыв в шесть лет, который я восстановить, наверно, уже никогда не смогу, – между школой и профкомом, а с семьдесят четвертого у меня пошел непрерывный стаж и непрерывный статус. Затем в восемьдесят седьмом году этот статус еще больше укрепился – я вступил в Союз кинематографистов. А в девяносто первом году меня приняли и в Союз писателей, и я в нем состою, хотя не очень соображаю, в каком именно отделении. Там, оказывается, есть Союз российских писателей, и Союз писателей России, и еще какой-то союз есть. У них свои помещения, и они между собой ссорятся. Но поскольку я крайне далек от организационной жизни наших писательских союзов, то я не очень представляю, как эта борьба идет, хотя ясно, на чьей стороне мои симпатии.

Таким образом, с 1963 года я занимаюсь тем, что снабжаю чужие фильмы и спектакли своими песнями – или только текстами, или вместе с музыкой. Сотрудничаю я, как правило, с композиторами Геннадием Гладковым и Владимиром Дашкевичем. Вместе с ними я сочинил песни к таким фильмам, как «Точка, точка, запятая», «Бумбараш», «Обыкновенное чудо», «Двенадцать стульев» по версии Захарова, «Дом, который построил Свифт» –это тоже у Захарова. Всего около пятидесяти теле- и кинофильмов я снабдил своей продукцией. В шестьдесят восьмом году, я получил первое приглашение поработать с театром. Это был спектакль Петра Фоменко в Театре на Малой Бронной по пьесе Шекспира «Как вам это понравится». Это была первая моя крупная, очень большая работа – 17 номеров – на собственную музыку. А затем последовали и другие приглашения. Следующей крупной работой был спектакль «Недоросль» в Саратовском ТЮЗе в 1969-м году, постановщик – москвич Леонид Эйдлин.

Дальше работа в кино шла в параллель с работой в театре, и я, по-моему, что-то около тридцати спектаклей оснастил своими песнями тоже на музыку либо свою, либо Гладкова или Дашкевича. Я работал и с другими композиторами, разумеется. Спектакли более или менее известные – «Как вам это понравится» на Малой Бронной, затем в несколько измененном виде этот же спектакль был поставлен на подмостках Театра комедии в Ленинграде, затем «Недоросль» в Саратовском ТЮЗе... в общем, много. Естественно, состоя в профкоме московских драматургов, занимаясь чужой драматургией, я пришел к мысли о возможности драматургии собственной. Приблизительно с семьдесят четвертого года я пишу пьесы, и некоторые из них поставлены. В семьдесят пятом у меня была такая большая работа «Иван-солдат» – сказка. Где-то она была поставлена, но сейчас не помню где. Я писал ее для Театра Советской Армии, там отнеслись к ней благосклонно, но в репертуар не взяли. Сейчас вспомню, какая была у меня первая пьеса, взятая в репертуар. Наверно,это были две пьесы, почти одновременно. Одна называется «Сказка Арденнского леса» (это моя вариация шекспировского сюжета «Как вам это понравится», которая и пошла потом в Театре комедии в Ленинграде). И вторая – «Иван-царевич», детская сказка, написанная для Театра Маяковского в Москве. Она, по-моему, и поныне идет, и не только в московском театре.

Была еще одна пьеса, для меня очень важная – «Ной и его сыновья», антивоенная, поставленная в Театре имени Станиславского в Москве, где я первые тридцать спектаклей сыграл лично – главную роль. Всего я написал уже около двадцати пьес, некоторые из них идут и поныне в разных театрах. Одной из важнейших я считаю пьесу о наших диссидентах, многих из которых я знал хорошо. Называется она «Московские кухни» и была поставлена в трех театрах, причем в одном из них – в Омском драматическом – идет до сих пор и, как ни странно, на аншлагах. Недавно праздновался сотый спектакль, и это было очень впечатляющее зрелище, театр был битком забит. Но это отдельный рассказ.

В конце концов я попробовал свои силы еще и в киносценарном деле, с помощью кинорежиссера Михаила Юзовского. Мы с ним были соавторами в двух киносказках: «После дождичка в четверг» и «Раз, два, горе – не беда». И то и другое является киновариациями моих сказочных сюжетов.

О книгах и другой продукции. У меня вышел недавно авторский диск –это будет серия, называется «Театр Юлия Кима», всего три диска [1]. До этого был один авторский, сейчас не помню, в какой фирме он вышел. Сейчас я говорю только о компакт-дисках. «Рыба-кит» вышла в восемьдесят пятом году,это был первый и единственный виниловый диск. И было несколько компакт-кассет. Серия из четырех вышла в фирме «Московские окна», а серия из трех – в фирме «Авторская песня».

У меня вышло пять книг. Даже, можно сказать, шесть. Одну из них я вам сейчас подарю. Это очень дорогая для меня книжка, получил ее неделю тому назад. Первая моя книга вышла в Дании, к моему величайшему изумлению. Никогда в жизни я даже предположить не мог, что первая страна, куда я поеду, будет Дания и что она явится первым моим издателем. Но тем не менее так и произошло, и это особенная история, по-своему забавная. Это было в восемьдесят девятом году, и называется эта книга «Я – клоун». Это сборник моих песенных текстов по-русски и по-датски. Затем в девяностом вышли сразу три книги в отечестве, причем они вышли залпом, в течение лета. Это сборник пьес «Волшебный сон», сборник текстов песен «Летучий ковер» и сборник всего понемногу – и пьес, и стихов, и песенных текстов – «Творческий вечер». И в девяносто пятом вышла пятая книга. Она называется «Своим путем», и вышла она в Иерусалиме. И наконец неделю тому назад вышла вот эта маленькая книжечка «Ким – первый мужской мюзикл в СССР». Эта книжка существует на белом свете в ста экземплярах, точнее – даже в девяноста семи. Составлена она моими бывшими учениками физматшколы, которые пели у меня в ансамбле. Они живут в городе Ижевске. Каждый занимается своими компьютерами или какими-то такими делами. И когда они узнали, что я приезжаю туда с концертами, они к этому событию выпустили небольшой сборничек песенных текстов, написанных для нашей самодеятельности, в которой они принимали участие, – для разных спектаклей и просто для исполнения со сцены. Один из них, Саша Галузин, в свое время, когда учился, завел тетрадочку для этих текстов. И вот с этой тетрадочки они все перевели на компьютер и создали эту мою шестую книгу, которой я чрезвычайно дорожу. Для меня это было тем более интересно, что я половину текстов забыл, а они все сохранили.

– Еще из таких формальных дат: женитьба...

– А, да. Женился я один раз, в шестьдесят шестом году, на Ирине Якир. В семьдесят третьем мы произвели на свет Наталью Юльевну, которая в девяносто втором произвела Ксению Александровну. В этом семейном составе мы и живем.

– ... и момент появления Юлия Михайлова.

– Когда в шестьдесят восьмом году меня уволили из народного образования и запретили давать концерты с гитарой, я поневоле стал действительно абсолютно свободным художником и просто вынужден был искать работу в театре, на телевидении и в кино. Предлагать свои услуги под фамилией Ким я не мог, потому что был известным антисоветчиком. Поэтому я вынужден был взять псевдоним. Он был совершенно прозрачен, всякое начальство, принимавшее меня на работу, понимало, с кем оно имеет дело, но оно охотно шло на договор с Михайловым. И так возник псевдоним «Ю. Михайлов». До сих пор не знаю, как это«Ю» продолжается – Юлий или Юрий. «Михайлов» возник абсолютно неизвестно почему. Когда мы с режиссером Эйдлиным второпях стали придумывать мне псевдоним, то дело пошло так: Иванов, Петров, Сидоров, ну и дальше – Андреев, Антонов...

– Почему-то остановились на Михайлове.

– А дело в том, что каждое из попадавшихся на язык имен уже кому-то принадлежало. Иванов был – ну, хотя бы пародист. Сидоров тоже был – писатель Василий Сидоров. Нужно было найти того, кого не было. Впоследствии, правда, выяснилось, что есть и Ю. Михайлов в Ленинграде.

– Я слышал это уже в качестве легенды – что чуть ли не на вокзале придумано.

– Это не легенда,это чистая правда. Я провожал Эйдлина в Саратов, шел около вагона. Мы с ним договорились обсудить эту проблему и вспомнили, только когда поезд уже тронулся. Поэтому этот Михайлов возник второпях. Так можно было бы посидеть, придумать себе какой-нибудь «Сквозник-Дмухановский», «Бонч-Бруевич»…

– Потом благодарные слушатели прокомментировали появление этого псевдонима: «Как Ким ты был, так Ким ты и остался».

– Благодарные слушатели повторили шутку столетней давности, которую произнес мой друг Гера Фельдблюм в 1954-м году.

– В таком случае она оказалась пророческой. Я понимаю так, что с Саратовом вас связывает не только «Недоросль», но там были и еще какие-то работы?

– Еще до «Недоросля» тот же Леонид Эйдлин в качестве своей дипломной режиссерской работы – он проходил стажировку в Саратовском ТЮЗе – поставил «Эй, ты, здравствуй!». По-моему,это пьеса Мамлина. Это был прекрасный спектакль, и там он использовал одну из моих песен. Потом был «Недоросль», потом еще, по-моему, две работы было у него в Саратовском ТЮЗе – «Парень из нашего города», где он тоже использовал несколько моих песен.

– А вот эти – «Медный таз»...

– Это тоже работа Эйдлина, с саратовским театром «Микро». Это эстрадный театр Левы Горелика, которому так понравился «Недоросль», что он позвал и режиссера и меня поработать над его следующим спектаклем – он назывался «Дело не в шляпе». Сюжеты этого спектакля обыгрывались вокруг головных уборов. Для этого спектакля я сочинил первый раз в жизни – не могу сказать «последний» – имитации эстрадных песен. Это был, по-моему, единственный раз, когда я работал на эстраду непосредственно. Я сочинил несколько эстрадных песен, в их числе и «Медный таз», «Я – клоун», «Объяснение»...

– Оттолкнувшись от дат, перейдем к философским вопросам. Как, откуда и почему возникло сотрудничество с профессиональными композиторами? Конец шестидесятых –это время довольно напряженных отношений между бардами и членами Союза композиторов...

– Первый профессиональный композитор, с которым я встретился, был Михаил Вайнберг, автор музыки к фильму «Улица Ньютона, дом один». Но в данном случае он даже не аранжировал, не оркестровывал мою музыку, а просто я вместе с гитарой и со своим другом Юрием Ковалем, чья песня тоже была использована в этом фильме, был снят как участник одного из эпизодов. Этот эпизод – студенческая вечеринка – вполне соответствовал моей недавней жизни. Нам с Ковалем не приходилось особенно напрягаться, входить в роль – мы просто сидели там на подоконнике и в две гитары горланили песню, которую мы горланили и без всяких фильмов. Нас как бы из жизни пересадили в кино и попросили действовать как в жизни, что мы с ним и проделали.

Второй композитор, с которым я встретился в фильме «Похождения зубного врача», уже мои вещи оркестровал. Это было незабываемое впечатление – оркестровка была классная, и я впервые услышал, как звучит моя музыка в симфоническом изложении. А композитор был ни мало ни много как Альфред Шнитке. И наконец с семидесятого года в работе над фильмом Юткевича по «Клопу» Маяковского началось мое длительное сотрудничество с Владимиром Дашкевичем. А в семьдесят первом году я уже встретился с Геннадием Гладковым в работе над фильмом Митты «Точка, точка, запятая». И так главным образом с ними я потом и сотрудничал. У меня еще был не столь длительный производственный роман с Алексеем Рыбниковым, который развития не получил. Лучшей работой является «Красная Шапочка», хотя мы с ним работали в пяти фильмах, как недавно я подсчитал, к своему изумлению. Я думал, что максимум в двух. Еще был «Усатый нянь» и еще небольшие работы.

– То есть это была инициатива режиссеров?

– Да. Это понятно, потому что кинорежиссеры приглашают композитора в работу. И естественно, композитор сам заинтересован писать всю музыку – и к текстам песен, и фоновую, и какую угодно. А поскольку и Гладков, и Дашкевич по своей музыкальной культуре, по своим пристрастиям, вкусам страшно мне близки, то наше сотрудничество –это практически дружба. Мы друг друга хорошо понимаем.

– Вы, по-моему, первый и в своем поколении так и единственный сделавший песню своей профессией. Все остальные остаются на основной работе...

– Ближайший аналог –это Михаил Щербаков. Но он занимается песней как лирическим жанром, а я – как вспомогательным для фильмов, для спектаклей и так далее. Он сотрудничает только сам с собой и действительно занимается только песней. В этом смысле он бард даже гораздо более стопроцентный, чем я.

– Так он 1963-го года рождения. Я имею в виду именно ваше поколение.

– В нашем поколении ближе всего ко мне два человека. В первую очередь, конечно, Высоцкий, который очень много писал для театра. И более того, однажды я поразился – многие самые сильные его вещи были написаны для чего-нибудь, а не просто так. Самые знаменитые его вещи: «Цыганочка», «Охота на волков» [2] – все было написано в какой-то спектакль. Вот что меня удивило.

И Сергей Никитин, который обильно сотрудничает с кино и с театром. Хотя он тоже не чистопородный бард, потому что занимается только музыкальной стороной.

– У него роль прямо противоположная – пишет свою музыку на чужие стихи.

– Нет, почему, я тоже себе не отказываю в этом. Я тоже время от времени пишу собственную музыку, особенно когда имею дело с театром. В кино – почти никогда.

– Но не на чужие стихи?

– Да, на чужие стихи – очень редко [3].

– Сейчас как раз довольно много людей, которые живут или по крайней мере пытаются жить своим творчеством. Но это всё люди, которые дебютировали уже в конце шестидесятых.

– Да, Вероника Долина...

– И то, что сейчас называется «Свой круг».

– Это Луферов?

– Да, Луферов, Мирзаян...

– Мирзаян тоже, по-моему, довольно долго занимался своей профессией.

– Они все ушли в это дело, когда стало можно – не в смысле, что можно сочинять, а можно легально выступать и зарабатывать деньги, году в восемьдесят седьмом. Вы-то занялись этим...

– Пораньше.

– Пришлось создать для себя эту нишу?

– Это не очень точно – «пришлось создать нишу». Она была уже готова. Дело в том, что спрос на таких, как я, на сочинителей, пишущих для спектаклей и фильмов песенные тексты, очень рано появился, и он продолжается все время. В этом смысле можно назвать нескольких человек кроме меня, которые в основном этим занимаются. Например, Юрий Энтин, Павел Грушко, отчасти – Юрий Ряшенцев, отчасти – Юрий Рыбчинский. Это только те, кто мне известен. Частично этим занималось очень много народу и продолжает заниматься, включая и Вознесенского, и Евтушенко, и многих других людей. Танич и Резник –это немножко другое. Там все-таки спрос эстрадный, а не драматургический. Не для театральной сцены.

– Когда в очередной раз пытаются что-то сказать о том, что такое авторская песня, первым делом всегда вспоминают, что это песня от первого лица. И сразу на это следует вопрос: «А Ким?».

– Ну вот смотрите: все, что написано не от лица своего лирического героя, –это не только Ким, конечно. Это огромное количество... У того же Высоцкого, который пишет то от лица волка, то – от самолета, то еще кого-то. Это важно, хотя во всех этих вещах Владимир Семенович лично присутствует, со всем своим характером, менталитетом – как это еще назвать. Но тем не менее сюжетно это разные позиции, и он всегда за этим следит. Уж не говоря о Булате Шалвовиче.

– Но почти всегда это песня от лица...

– Да, от лирического героя. Пожалуй, да. А что касается меня – тут все понятно. Мой случай опровергает мысль о том, что авторская песня должна непременно идти от первого лица. Во всяком случае,это не постулат. Если разобраться, от чьего лица пишут Иващенко и Васильев, то, даже если все их песни начинаются от я, эти я чрезвычайно разнообразны, согласитесь. И «однозначно», как любит говорить Жириновский, в образ какого-то лирического героя не сводятся. То у них я – Глафира, то у них я, который помогает строить дачу. У них очень разные я. Так что это совсем не обязательный для авторской песни признак. Речь идет скорее все-таки о круге тем и особенно об интонации. Особенно об интонации музыкально-поэтической. Большой дока у нас Владимир Сергеевич Дашкевич, у него была даже целая книга по поводу музыкально-поэтической интонации. Он берет гораздо шире: он авторскую песню рассматривает как частичное выражение такого явления музыки, как «третье направление». Они с Гладковым придумали «третье направление» в музыке, и авторская песня – одна из его ипостасей. И вот тут музыкально-поэтическая интонация играет определяющую роль. Ну, мы не будем углубляться в эти дебри. Можно сказать, что авторская песня, как правило, пишется от первого лица, но это не обязательное правило.

– То есть вас это никогда не смущало?

– У меня очень мало песен от первого лица, от лица лирического героя, которого можно назвать «Юлий Ким». Это в основном, наверно, вещи из «Московских кухонь».

– И «Девятнадцатое октября»?

– «Девятнадцатое октября» была написана «для чего-то», но там очень много личного. Личное везде в той или иной мере присутствует, даже в текстах для Остапа Бендера.

– И еще один момент, в котором вы сильно отличаетесь от людей, которых можно поставить с вами в один ряд. Это отношение к нынешней ситуации, жизни.

– Я действительно на эту тему охотно разговариваю, потому что в этом разговоре что-то уточняю для себя. Это, вероятно, осталось еще от прежних, диссидентских, недавних времен, когда за внутриполитической жизнью, – впрочем, за внешней тоже – и я, и многие мои друзья следили с особенным пристрастием, многих это касалось очень близко.

– Среди людей вашего поколения, вашего круга сложился стереотип «нашего трудного времени»...

– Вы знаете, стереотипа нет. То встречаешься с ощущением «ничего особенного и не произошло», то – с ощущением полной катастрофы: что все значительно хуже, чем было, «было плохо, но сейчас еще хуже». Я же принадлежу к числу тех, кто чувствует огромную важность поворота, который есть. Я считаю, что процесс, который Горбачев назвал перестройкой, не кончился, а только в самом начале. Просто завершился определенный этап, который назвали горбачевской перестройкой. Кончилось время Горбачева, началось время Ельцина. Теперь, я чувствую, время Ельцина кончается. Крайне интересно, чье наступит. Но все это в стадии одного и того же совершенно необходимого и естественного поворота, который многие прошли. Это ощущение меня не покидает и является источником счастливого переживания жизни. Я счастлив, что дожил до этого поворота. Я дико печалюсь о тех, кто о нем мечтал и не дожил.

– Есть много людей, которые, может быть, не очень боролись, но во всяком случае ждали и торопили, а сейчас...

– Разочарованы. Дело в том, что прошлое нетерпение все-таки в основном опиралось на отрицание прежнего. Если сформулировать одной фразой: «Все что угодно, но только не это!». Потому что это – оно давило, душило, невозможно было жить в условиях несвободы, и поэтому хотелось, конечно, от него избавиться. Но параллельно было такое подсознательное ощущение: «все что угодно, только не это» будет значительно лучше, чем это. Не представляли себе, что оно будет не лучшим, а другим: в чем-то лучше, а в чем-то хуже. Но это уже дело вкуса, что ты предпочитаешь: коммунистическую стабильность или нынешнюю катастрофическую нестабильность.

– Получается: люди относятся так к нынешнему времени, поскольку они никогда не думали – а что на самом деле придет, когда кончится это?

– Конечно. Была такая общая надежда: что бы ни было, все равно оно будет лучше. Оказалось не так. Оказалось не лучше, но по-другому...

– А у вас восприятие другое просто по складу характера или потому, что вы думали о том, что будет?

– Конечно, я думал. Я тоже прошел все эти стадии: например, эйфорию августа 91-го года, когда с чистыми помыслами, как раньше мчались на целину, так теперь пришли защищать демократию, надеясь, что, защитив ее, мы получим свободное, культурное, замечательное общество. Эта эйфория, конечно, держалась, особенно в эти три дня, когда против язовских и крючковских танков защищали Белый дом, а кто-то сочувствовал там... Помните все эти дни? Они очень аукались с романтическим представлением о справедливой революции, аукались с тем, что было характерно для шестидесятников в хрущевскую оттепель – «комиссары в пыльных шлемах»... Без комиссаров, но все равно: «И демократы в пыльных шляпах склонятся молча надо мной». Но тем не менее событие произошло очень важное. Только эйфория была ненужной. Нет, конечно, ненужной тоже глупо ее называть – она была неизбежной, а значит – по-своему необходимой. Но нельзя было полагаться на нее. У меня как раз есть следы моей эйфории – я тогда, помню, написал статью, еще до Августа, в девяностом году. Статья, которую я сейчас перечитываю с большим интересом: прошло время, ушло настроение, но магистральное ощущение осталось – ощущение единственности, естественности и необходимости того поворота, который начался в восемьдесят пятом.

– Но когда говорят о положении культуры... Дело даже не в том, что денег нет, а в том, что, скажем, тридцать лет назад любую вашу или Городницкого новую песню в течение нескольких месяцев тиражировал магнитофон и подхватывала вся страна. Сейчас такое впечатление, что все уходит как в вату. Имеется узкий круг людей, которым еще есть до чего-то дело, причем не только в авторской песне. Понятно, если бы ее кто-то вытеснил...

– Дело в том, что в те времена существовало такое общее поле сопротивления режиму. Сопротивления не только политического, хотя и политического в том числе. Ярчайшим выражением политического сопротивления были диссиденты. Но еще и духовное, культурное – как хотите называйте. Оно было везде, и оно вдохновляло очень разных людей. И в поле этого сопротивления находились вполне лирические вещи. Например, про любовь, – но тем не менее это было сопротивление. Вся бардовская лирика объединяла огромное количество народа, не желавшего жить в стереотипах, навязанных официальной идеологией. Мне кажется, на этом произошло некое «возьмемся за руки, друзья», некое единение. Теперь, в условиях свободы, оно сразу рассыпалось. Молодежи требуются новые интонации, новые темы, и она находит какие-то свои союзы. Есть поклонники рока, есть поклонники современной попсы. И есть поклонники бардовской интонации. Жизнь стала жутко разнообразной душевно. А что касается того, что никому нет дела, то мне кажется, вы тоже ошибаетесь. С кем я только ни беседую, очень быстро начинается разговор о том, куда мы идем, к чему мы пришли, и чем все это кончится, и с чего началось, и что надо вернуть, а чего возвращать не надо. Существует огромный разброс мнений. Всем дело до всего!

– Нет, я имею в виду другое. Вот эта активность среды – услышанную песню обязательно записать...

– Так вот я и говорю. Это тем же самым и объясняется – что раньше это была универсальная интонация, универсальная для целого поколения. Уже в условиях застоя на магнитофон и на распространение попали «Битлз» и отвоевали огромную территорию у бардовской песни.

– Ну почему – отвоевали?

Да, часто это совпадало. Но часто и не совпадало. Отсюда и возникли фанаты одного... Помню, как я получил записку, когда выступал вместе с Дашкевичем. Кто-то был в гневе: почему вы с роялем, а не с гитарой? Те же песни под гитару – совсем другое дело, чем под рояль. А я согласился – только в том смысле, что под рояль они становятся лучше, чем под гитару, потому что я на гитаре играть не умею. Но ему нужен весь антураж, для него бардовская песня – образ жизни. Наверно, такие же фанаты есть и у рок-песен, и у поп-песен.

– Вы считаете, что ничего не погибло такого, о чем можно пожалеть?

– Нет, нет. Все возникает естественно, закономерно и умирает – тоже. Мне кажется, что бардовской песни это совершенно не касается, потому что этот жанр опирается на такую древнюю русскую традицию, что он никогда не помрет. Будут меняться интонации, какие-то пристрастия...

– Нет, я имею в виду – шире. Какие, например, тиражи были у толстых журналов даже при советской власти, когда их искусственно ограничивали, и какие сейчас. Дело даже не в тиражах –- если в «Новом мире» что-то выходило, то на следующий день или через неделю это уже везде обсуждалось. Сейчас обсуждают только те, кому за это деньги платят.

– Нет, не только. Все равно следить за этим продолжают. Может быть,это не так широко, потому что вдаваться в анализ невозможно. Для этого надо уже специально разбираться.

– А ваши ощущения?

– Мое ощущение такое, что как был интерес к литературе среди широкой публики, так он и остался. Только немножко изменился с приходом видео и иной техники, с обилием книг на лотках. Я говорю не о детективно-сексуальной макулатуре – на лотках лежат и серьезные вещи. Это говорит о том, что и на них есть спрос. И Солженицына можно видеть на развалах от Владивостока до Москвы. Конечно, не только Солженицына – вообще серьезных наших писателей. Я не думаю, что нет спроса духовного, книжного, поэтического. Смотрите: Евтушенко в Политехническом собирает аудиторию не меньше, чем в шестидесятые годы. И там очень много молодых. Недавно я был в Политехническом, спрашивал, почему не возрождают знаменитые поэтические вечера, – оказывается, просто денег нет. Аренда, то, се. А если бы нашлись деньги, Политехнический мог бы по-прежнему собирать огромные толпы на эти вечера. Но это все возникнет, я так полагаю. Оно в каких-то формах существует и сейчас. Возьмите театральное дело. В девяносто втором – девяносто третьем годах зритель ушел из театра. Почему? Я так понял, по одной причине: ему надо было срочно зарабатывать на этот театр. И он заработал. В девяносто четвертом – девяносто пятом зритель опять пошел в театр. И это от Москвы до самых до окраин – я поездил по разным городам Сибири, и везде рассказывают, что такая история была. И сейчас театральное дело, по-моему, очень хорошо стоит, но совершенно иначе, чем прежде, потому что раньше оно стояло только на дотациях бюджета, а сейчас – еще и на спонсорах. Кинодело наше, конечно, захирело, но тут все ясно – опять деньги, нехватка финансовой базы. Но настанет когда-нибудь и его черед. Если представить нынешнюю жизнь как сочетание ежедневно возникающих и меняющихся векторов, то я не вижу такого вектора, который вел бы к какому-то распаду, уничтожению и так далее. Нет, не вижу ни одного. Вижу только, что старое с неизбежностью отходит, а новое наваливает в самых разных, вплоть до извращенных, формах. Его-то и надо осваивать.

– А вы с таким ощущением не чувствуете себя иногда белой вороной в своем кругу?

– Нет. Я думаю, что так чувствуют себя многие, даже те, кто на словах говорит противоположное. Я одного только знаю – есть у меня приятель, зюгановец с ног до головы. Это инженер, конструктор. Он талантливый инженер в авиастроении, и понятно, что когда стал разрушаться наш ВПК,это коснулось и их. Но он очень энергичный человек – он быстро нашел способ в нынешних условиях зарабатывать, предложил свои услуги какой-то фирме, что-то разработал, получил хорошие деньги и сам говорит, что никогда бы таких денег в прежней жизни не получил. Но ему так «обидно за державу», что он готов пожертвовать всеми своими доходами, лишь бы перестали ее разворовывать на корню, на глазах и так далее. И для меня это явная борьба сознания человека с его реальным бытием, с его реальной жизнью. Следующий шаг, я думаю, заставит его понять, что все-таки эта свобода – дали же человеку лучшее, и в духовном смысле тоже – гораздо важнее, чем та стабильность, о которой он тоскует. Хотя он тоже говорит: конечно, перемены необходимы, но не таким идиотским образом их надо осуществлять. Ну, тут с ним трудно не согласиться.

– Интересно, а каким?

– Пожалуйста, он скажет вам, и любой скажет: вот таким и таким. Чубайса убрать. А другой скажет: нет, оставить Чубайса, убрать еще кого-то.

– Все это основано на представлении, что есть кто-то мудрый и бескорыстный, кто отберет конкурентоспособные отрасли и поддержит именно их, а не те, где работают его приятели...

– Это совершенно справедливое замечание. Все время ищут, что за всеми нашими бедами и гадостями стоит то Международный валютный фонд, то Уолл-стрит, то еще кто-нибудь – либо номенклатурщики какие-то, либо какой-то новый класс, теперь создавшийся из монополистов. Наверно, доля правды в этом есть, но более или менее ничтожная. И, как обратное явление, – надежда на то, что найдется кто-то чистый, справедливый и прочее, и прочее. Ну что ж, надежды юношей питают, отраду старцам подают. А я просто думаю, когда время кликнет, тогда они появятся – мудрецы, прагматики, те самые, о ком мы сейчас мечтаем. Может, они даже и сейчас есть. Но еще для них не созрели условия или они сами их еще не добились. Я так думаю, что сейчас, к сожалению, проблема будет решаться биологически – вымрет поколение с таким менталитетом и будет новое – с другим. Даже не знаю – к сожалению ли... Ну да, чуда не произойдет.

– И тем не менее у вас есть ощущение...

– Ну, например, у меня есть ощущение, что я доживу до настоящей стабилизации, когда, наконец, финансовый капитал превратится в промышленный, когда у нас начнется бум. «Бумкали» все из нынешних развитых, полуразвитых и недоразвитых. Бум переживает Южная Корея, бум переживают, кажется, Бразилия, Мексика... На Мексику уже давно махали рукой как на вечно отстающее, недоразвитое государство, и то происходят какие-то перемены. Своеобразный бум проходят коммунистические страны Азии – и Китай, и Вьетнам. Я недавно узнал, что Вьетнам, оказывается, с восемьдесят шестого года третий поставщик риса в мире – ничего себе! Все переживают, и мы, безусловно, придем к этому. Но у нас это с большими трудностями происходит,этот переход. Даже смешно говорить о надеждах, потому что весь исторический процесс довольно ясно, просто и совершенно неотвратимо показывает дорогу, по которой мы пойдем. Внешние признаки дороги уже есть – рекламы, голые девочки на каких-то страницах или всякого рода глупости, связанные с вхождением в рынок, умноженные на нашу любовь к подражаниям. Но это все внешняя пена, а под этим происходят совершенно необратимые перемены. Даже те, кто сейчас за Зюганова, – уже совсем не те реакционеры, которые были хотя бы при Горбачеве. Они все хлебнули свободки, особенно в своих корыстных интересах. Они уже так привыкли зарабатывать на этом, что речь идет только о переделке пирога, но никак не о восстановлении стиля. Прежний стиль невозможно вернуть. В этом смысле мы заболели смертельно – как бывает смертельный недуг, так мы заболели живительным недугом свободы уже навсегда. Все какие-то вздроги в сторону свободы в России не превышали одного-двух лет...

– Почему, при Александре II было довольно долго, до 1866 года...

–Я имею в виду в первую очередь свободу слова. Какая там была свобода слова? Очень относительная. А так, собственно, в каком? В 1905–1907-м, причем тогда довольно долго сохранялись остатки свободы. Потом 1917–1918-й. Всё. А сейчас мы живем при свободе слова... ну, возьмем начиная с восемьдесят девятого года – скоро будет десять лет, и отменять ее никто не собирается. У нас все время сейчас путают ангажированность средств массовой информации с реальной свободой. Все забывают о том, что сейчас самое ангажированное ОРТ –это все-таки небо и земля по сравнению со всеми программами нашего телевидения недавнего прошлого, при Кравченко.

– Может быть, есть что-то такое, что я не спросил, а вы хотели бы сказать?

– Если говорить о том, что бы я желал современному подвижнику, то для меня это совершенно твердое, вполне конкретное пожелание: если ты хочешь послужить отечеству, тогда для тебя два поприща на первом месте – школа и журналистика. Это если говорить о продолжении того, что называлось диссидентством. Конечно, политика – тоже область, в которой человек может применять свои силы и послужить отечеству, но все-таки самые первые и самые важные поприща – вот эти два.

– Вы считаете, что журналистика может...

А как же! Смотрите, как вояки ее боятся, –это же просто ужас. И не только вояки.

– Есть такая пословица: «Волк собаки не боится – визгу не любит».

Значит, визг все-таки работает. Значит, боятся все-таки освещения и отменить уже не могут. Если на минуту представить, что мы опять закроемся, будем закрытым обществом, то я думаю, что дети закрывальщиков сами спихнут своих отцов с кресел.

– В известные годы некоторые вещи ко мне попадали именно...

– Через детей?

– Да. Через сына офицера госбезопасности, который изымал их на таможне.

– Мне еще в шестьдесят девятом или в семидесятом году рассказывал мой приятель-физик, который был в какой-то просветительской командировке на Урале. Там его принимали как столичную штучку, и вот местный – третий, что ли, – секретарь, его принимавший, в качестве десерта закрывал окна, двери и включал Галича.

А что касается моих собственных пожеланий самому себе – у меня, конечно, аппетиты большие. Больше всего мне хочется стать самым популярным драматургом российских – и не российских – театров. Лавры Гриши Горина мне не дают покоя. Мне очень нравится сочинять пьесы и песни к ним же и очень хочется видеть их поставленными. Иногда это происходит –это большая радость для меня. У меня возник роман с Норильским драматическим, возник, но, к сожалению, кончился роман с Красноярским драмтеатром, продолжается – с Омским. Это мне так нравится – я уже свой человек среди артистов. Так приятно, и хочется, чтобы они у меня что-то поставили. Ездить на премьеры... Вот сейчас поеду в Норильск на премьеру нашего с Дашкевичем мюзикла по «Чонкину». Я уже знаю, с каким оглушительным успехом они это поставили – успех был не только среди норильчан, но и среди театральной сибирской публики: они возили «Чонкина» на фестиваль в Красноярск. Ужасно хочется, чтобы это доехало до столицы [4]. Еще хочется, чтобы в Москве появился музыкальный театр для таких, как мы с Дашкевичем и Гладковым.

– А кстати, «Третье направление» – что с ним сейчас?

– «Третье направление» приказал долго жить. Мы еще формально влачим существование, по-моему двоим или троим даже выплачивается какая-то зарплата, но жизни там нет, к сожалению. Все остальные уже разбежались по разным коллективам, хотя я знаю, что как только возникнет центр, то есть человек, который взялся бы это«Третье направление» возглавить, возобновить (но такого человека пока нет), они бы все вернулись.

– Самый большой дефицит сейчас вот таких людей.

– Наоборот, их очень много. Жаль, что «Третье направление» никак не может найти. А так – их полно. Посмотрите, сколько театральных студий, театров небольших образовалось, и все – вокруг каких-нибудь... Вот сейчас Машков, по-моему, будет делать свой театр – во всяком случае, к этому, я полагаю, он идет. Женовач Сережа – вдруг стал главным режиссером Театра на Малой Бронной. Так что есть люди со своей школой. Что имеем – не ценим, а поэтому часто и не храним. А ведь столько уже получили интересного, нового. К хорошему как-то привыкают быстро. Вот говорят: «Вранья в телевизоре, в прессе стало гораздо больше!» Раньше просто ни грамма правды не было, сейчас завелись граммы правды – и уже стало замечаться вранье.

Что же мы еще с вами упустили? Вы сказали, какой-нибудь случай рассказать? Я даже не знаю. Из какой жизни? Из кино, театра, диссидентской?

– Насчет диссидентской – я знаю, вы всегда отрицаете, что...

– Я принял участие – я могу смело сказать: я принял участие вместе со всеми. Даже Давид Самойлов был диссидентом, то есть он поставил свою подпись под каким-то письмом. Когда, помните, был съезд писателей, там много было писательских писем по поводу необходимости перемен и так далее. Я помню, там кроме солженицынского письма еще были письма Владимова, и еще кого-то, и, по-моему, Самойлов тоже писал какое-то письмо. Был тогда общий подъем, и временно диссидентами были все, и я в том числе. Но я был, может быть, немножко ближе к ядру диссидентов, поскольку женат на дочери Петра Якира и принимал участие не только в подписании и составлении всякого рода воззваний и петиций, но еще, скажем, в передаче их иностранным корреспондентам. А это совсем отдельная область. Но в шестьдесят девятом году, когда я оказался в ситуации человека, работающего с театром или кино, я уже не мог себе позволить никакого открытого выступления. То есть я подписывать письма уже не мог. Если бы я был писатель-одиночка, я мог бы себе позволить – как Бродский, допустим. Писал бы себе, и печатали бы меня там, на Западе, пока бы отсюда не выгнали. Но поскольку мне хотелось работать с театрами или с кино, то подписывать письма той же рукой было совершенно невозможно. Я честно предупредил Якира и Красина, что больше не буду подписывать ни одного письма, иначе бессмысленной становится моя любимая работа. Сказать, что я горжусь этим, я не могу, но так получилось. Потом я чуть-чуть поучаствовал, уже негласно, кое в каких не очень больших делах. Этим и исчерпывается все мое диссидентство. Но зато я видел все это и всех просто вплотную, судьбы и Толи Марченко, и Ильи Габая, и Вадика Делоне, и Володи Буковского, и многих других – все перед глазами прошли. Так что очевидцем я был, а деятелем... в небольшой степени, по сравнению хотя бы со Славой Бахминым, например. Он учился у нас в интернате, а потом увлекся правозащитной деятельностью и поплыл туда на четыре года. Он, конечно, дольше и активнее этим занимался, чем я.

– Кстати, как объяснить, что очень многие люди, которые тогда не шли ни на какие компромиссы, сейчас чуть ли не постоянные авторы «Правды»?

– А, так это понятно. Здесь произошел такой мощный поворот, что сразу возникла проблема – что такое русская национальная идея, куда мы идем? И сразу вдруг начинают объединяться Максимов с Синявским, совершенно неожиданные люди вдруг стали печататься в газете «Завтра». Дело в том, что здесь смотреть опять надо каждый раз индивидуально. То, что вчерашние друзья вдруг разделились в разные стороны, – естественно. Как только общая идея сопротивления безгласности вдруг сменилась свободой, гласностью – сразу все прежние расхождения обнаружились. Если раньше мы все единой стеной стояли за Сахаровым и Солженицыным – теперь, если бы Сахаров был жив, они были бы... не скажу – непримиримыми врагами, но безусловно их разнесло бы в разные стороны. Тогда уже были противоречия между ними, но несущественные, потому что историческая задача, которая решалась, была одна на всех абсолютно, от крымских татар до академика Сахарова, – задача свободы слова, задача гласности. Это была важнейшая миссия диссидентов – добиться гласности. И они ее добивались явочным порядком во времена застоя, платя за это жизнью или свободой. А сейчас, когда добились, конечно, пошел такой разброс. И поэтому возникают такие странные союзы. И газета «Правда» видоизменилась, между прочим. Я ее время от времени покупаю и как вспомню прежнюю «Правду» – так это же авторов нынешней просто сажать надо!

– Ну невозможно же сейчас писать что бы то ни было языком «Правды» восемьдесят четвертого года!..

– Конечно. Вот видите, тоже признак необратимости перемен!

Что еще мы с вами не обсудили? Про культуру поговорили... Про Лебедя не будем. Да, я тут пережил потрясение... У меня была песня – подражание Галичу. Там начальство слушает магнитофон, слушает Галича, крамолу, и говорит: «Призовем из писательской шатии самых злых медведей-шатунов...» – был такой Шатуновский, который оттачивал перо на диссидентах. «Облегчим мощью всей демократии лебедей-крикунов от штанов». Вот Лебедь-крикун... «Ишь, зажрались харчей наших, нелюди, обнаглели и воду мутят. Ничего, мы напомним, как лебеди обращаются в гадких утят». Все предсказал. Шестьдесят седьмого года песня. За тридцать лет предсказал.

– А про Грачева у вас ничего нет?

– Есть. «Ах, Машенька, Маша, зачем ты грустна? Грачи прилетели, повсюду весна». Про «грачи улетели» – не было.

– «Машенька» – значит, где-то между апрелем восемьдесят пятого и декабрем восемьдесят шестого...

– «Маша» была написана 12 декабря 1986 года и в тот же день была исполнена. У меня есть исторический снимок, любительский, где я стою перед микрофоном, на который повешен листочек бумажечки с крупными печатными буквами, потому что я боялся слова забыть: утром ее сочинил и вечером озвучил прямо на сцене. Очень меня допекла мысль, что провозглашена свобода, а диссиденты все еще гниют в неволе.

– Ну так закон же обратной силы не имеет!

– Да, конечно. Но поимел, кстати. Двенадцатого декабря спел, ровно через неделю, девятнадцатого декабря, поставили телефон Сахарову. И двадцатого Михаил Сергеевич с ним говорил, а дальше он приехал. Так что судьбоносная действительно песенка. Значит, мое чутье истории правильное. Следовательно, вы должны мне доверять, что все будет хорошо.

– С огромным удовольствием. Просто не очень понятно, как все может быть хорошо, когда все убеждены в том, что все плохо.

– Поставьте ряд точных вопросов, и тогда они будут говорить: «Да, но...». Это эффект полупустого-полуполного стакана.

– Это уже сделал ВЦИОМ: «Одобряете ли вы произошедшие перемены?» Наиболее популярный ответ – «Нет». «Готовы ли вы отказаться от свободы слова?» – «Нет». – «От полных прилавков?» – «Нет»...

– А в целом, когда ценности перечисляются по отдельности, оказывается, что уже – ни от чего! Это замечательный опрос, и замечательно, что вы рассказали. Я запомню. «Мне не нравятся перемены». – «А чтобы участок не больше шести соток?» – «Нет, ну что ты!» – «А чтобы в доме печку не ставить?» – «Нет!» И так далее.

– Вся беда в том, что никто не разделяет...

– Очень важная проблема, кстати. Это то, чего, как мне кажется, все время НТВ не хватает. Они пытаются и очень много в этой области делают, но, мне кажется, простейших вещей они не объясняют. Однажды я писал небольшую статью в «Общую газету». Нужно какую-то рубрику завести, которая называлась бы ОПЧ – «объясните простому человеку». Тогда много говорили о балканской войне, и я только-только узнал, что между сербами и мусульманами нет этнической разницы. Это существенно меняло отношение к этой войне, для меня по крайней мере. А ведь это было ясно для всех европейцев, которые об этом читали! Вот сейчас всех волнует проблема неплатежей. Почему бы на пальцах не рассказать, во что она упирается, что мешает, что вызывается с неизбежностью, а что исправимо и так далее? Вот такие самые жгучие проблемы... Вот этого жутко не хватает.

– Спасибо. И в заключение, как мы и договаривались, – краткий рассказ о ваших встречах и каких-то иных контактах с Высоцким.

– Первые свои встречи с Володей я не помню. Очевидцы рассказывают, что видели нас в каких-то дружеских застольях шестидесятых годов, когда то Володя пел, то я. Я ни одного такого застолья не помню. Первое мое сознательное воспоминание о пересечении с Володей в одном концерте, весьма горестное для меня, –это когда экономический факультет МГУ отмечал сорока- или пятидесятилетний юбилей. А поскольку факультет экономический, то они набрали много денег и устроили себе огромный концерт в клубе МГУ на Моховой. Собрали разных юмористов, от цирка до эстрады и самодеятельности. Были они все, я помню, уже довольно подвыпивши. От бардов были приглашены мы с Володей. Володя выступал передо мной, и каждому было отведено по пятнадцать минут. В результате Володя пел сорок минут, его не отпускали, и после него было выступать совершенно невозможно – публика ничего уже не могла слышать. И я, хотя и выступал после него уже четвертым или пятым, все равно пел как в вату. Какие-то уже знавшие мои песни люди крикнули из зала: «Спой “Кавалергардов”!», я и «Кавалергардов» спел, но по реакции публики понял, что никто ничего уже не может слушать после Володи. Так что я ушел, как говорится, проливая горючие слезы, что, правда, на моем уважении к Володиному творчеству никак не сказалось.

Затем Володя как-то подвозил меня на своей французской машине из «Таганки» к «Смоленскому» гастроному. В гастроном ехал я, а не он. И всю дорогу он ругал тех, кто издевается над его машиной. Известно, что тогда у него били стекла или прокалывали шины, тогда же Любимову, по-моему, в машине изрезали все сиденья. По-моему, тогда он и написал свою знаменитую песню про «Жигули» – «Очкастый частный собственник...».

Дальше, два раза Володя сидел на моих выступлениях в знаменитом кабинете Любимова. Это было начало семидесятых годов, песни к «Недорослю». Я был выслушан благосклонно всеми, кто там сидел, но «Недоросль» с моими песнями там ставить не стали. Я помню, что Володя просидел до половины этого визита, а потом ушел. Что он при этом думал, я не знаю.

И наконец, когда я Любимову читал «Фауста» –это точно был семьдесят девятый год. «Фауст» мой состоит из четырех актов. Володя сидел на чтении первого акта, потом ушел. Любимов дотерпел до конца второго, потом тоже прекратил все это, потому что ему пора было обедать и принимать лекарства. Впрочем, дома он дочитал до конца и сказал, что ему это не очень нравится и ставить он это не будет.

Далее, в начале семидесятых годов, я встретился с Володей в доме Александра Митты. Тогда я работал над текстами песен к фильму «Точка, точка, запятая». Кстати, сочиняя туда песни, я дважды воспользовался Володиным творчеством: однажды стилем вообще, когда сочинял песню «Купите мне гитару, серебряные струны», а второй раз – его поисками в области народного фольклора, когда он сочинял свои знаменитые сказки. Одной из вариаций хулиганской песни была песенка об Илье Муромце, написанная под прямым Володиным влиянием. (Продолжая тему – непосредственно у него же я стащил сюжет для своей первой пьесы. Она называлась «Иван-солдат» и вся опиралась на сюжет Володиной песни о «бывшем лучшем, но опальном стрелке». Но это в сторону.)

Как-то, сидя у Александра Митты дома, работая над каким-то очередным текстом, я услышал, что пришел Володя. Они тогда с Миттой очень дружили. И Володя тогда принес свою песню об автомобилисте, который попал в аварию и вот лежит весь в гипсе и переживает движение на автомобиле. Это мне тогда очень понравилось – как человек лежит весь закованный и одновременно движется. Володя показывал на кухне эту песню. Я, разумеется, забыл о своей и подслушивал. Потом мы все объединились около обеденного стола. И тут пришла Марина Влади. Я впервые увидел эту французскую красавицу, которая вошла, поздоровалась и сразу подошла ко мне и спросила:

– Ты татар?

Я впервые увидел эту непринужденность европейского поведения – непринужденность и изящество одновременно. Потом-то я в Европе сплошь и рядом встречался с таким поведением и с таким стилем разговора. А тут такая открытость и простота очень подействовали.

Я, по-моему, говорил о том, что мы с Володей как-то встретились в Доме кино – вообще мы встречались на каких-то интеллигентских тусовках, как теперь говорят. Мы, как правило, обращались друг к другу с дружеским порывом и говорили: «Надо повидаться, надо повидаться, надо повидаться», но так это ничем и не кончилось. И вот как раз в силу этого я и сочинил песню, обращенную к Окуджаве и к нему. В семьдесят восьмом году я сочинил песню «Дорогой Булат Шалвович, а также Владимир Семенович...» на мотив булатовский, и действительно хотел с ними вместе посидеть. Тогда же я все время задумывался над феноменом такой неслыханной популярности, которой пользовалось творчество Володи. И я даже сочинил про это песню – не очень удачную, правда, – «Стоит рот тебе открыть и хриплым голосом завыть...» – начинается она так. Сочинил эту песню, и текст этой песни, текст предыдущей песни с приглашением посидеть, и полный текст моей пьесы об Иване-солдате, которая возникла благодаря песне Володи, я передал в руки Владимира Семеновича. Но его реакция мне неизвестна.

Была у меня еще одна крамольная идея. Когда началась афганская война, я подумал: «А не грянуть ли нам с Володей что-нибудь вместе?» Даже начал сочинять свою песню против этой войны, потому что сразу она меня разгневала ужасно. Я подумал: мы с Володей сговоримся и где-нибудь дадим совместный концерт, а в конце как споем против афганской войны! Но потом я решил Володю не волновать и самому не волноваться на эту тему, потому что... В общем, я отказался от этой идеи.

– И еще про поиски квартиры...

– Да, он искал себе квартиру, и я решил ему помочь. Созвонился с ним, и он добродушно-снисходительно сказал, чтобы я этим не занимался, потому что он не был бездомным, ему просто была нужна очень хорошая квартира. Тут я помочь уже ничем не мог.

Беседу вел Б. ЖУКОВ

Примечания

[1] Сейчас вышла вся серия. – Ред. (здесь и далее).

[2] «Охота на волков» не написана для спектакля, а лишь прозвучала в нем. Однако для фильмов и спектаклей были написаны (хотя и не всегда использованы в них) не менее знаменитые песни Высоцкого – «Кони привередливые», «Баллада о Любви» и другие.

[3] Известно всего несколько песен Юлия Кима на чужие стихи; в их числе «Цыганки» (на стихи Юлия Даниэля), «Печечка залепетала...» (на стихи Давида Самойлова).

[4] Один спектакль был сыгран 15 мая 1997 года на сцене МХАТ имени Чехова.

© 2000- NIV