Марина Влади. Владимир, или Прерванный Полет
(Страница 4)

Страница: 1 2 3 4 5 6 7

Я верю тебе — с тобой всегда происходят невероятные истории. Я чувствую себя немного не в своей тарелке. Мне не нравится, как ты настроен, но, опять же не желая портить тебе удовольствие, я отправляюсь в номер спать, сжав на прощанье твою руку в знак поддержки.

Наш номер неслыханно роскошен — мебель потрясающей красоты, тяжелые бледно-зеленые шторы, ванная комната для кинозвезды и гигантская кровать, на которой набросана куча подушек. Я с наслаждением залезаю под одеяло и выключаю свет. Но как только я вытянула уставшие ноги, свет опять включается, ты буквально бросаешься на меня и с бешеными глазами и блестящим от пота лицом требуешь денег:

— Те, которые ты прячешь, — деньги на путешествие!

Я отползаю на другой край кровати. Ты обегаешь ее и кричишь срывающимся голосом, чтобы я отдала тебе деньги.

Ты хватаешь меня за плечи — ты, который ни разу не поднял на меня руку, даже в худшие моменты пьяного бреда, — и принимаешься меня трясти. Ты вытаскиваешь меня из постели и подталкиваешь к шкафу, где я прячу сумочку. На насилие я реагирую соответственно: вынув сумочку, я швыряю тебе в лицо все ее содержимое. Ты подбираешь пачку долларов и исчезаешь, хлопнув дверью. Я остаюсь в обалдении. Я ведь знаю, что ты не пьешь, и все-таки твоя ярость меня пугает. Когда я видела у тебя это выражение лица?..

Я натягиваю рубашку, джинсы, бросаюсь к лифту — я вспомнила: Монте-Карло, рулетка, номер тридцать три, букет купюр! Но уже поздно. Ты сидишь убитый, с опущенными руками. Рядом с тобой невозмутимые японцы укладывают зеленые пачки денег. Ты все проиграл. Все деньги на путешествие! В несколько минут тебя утопило настоящее сумасшествие азарта.

Рано утром в аэропорту мы и сами сидим проигравшиеся, помятые, мрачные, держа в руках наше единственное богатство: два билета обратно в Лос-Анджелес. Нас приглашают на посадку. Цыплячьего цвета самолет взлетает. Недалеко от нас дремлют, расслабившись, японцы: в эту ночь им повезло.

Мы приезжаем в Монреаль в самый разгар Олимпийских игр.

Моя подруга Диана Дюфрен размещает нас у себя, кормит и таскает нас ко всем своим друзьям — музыкантам, поэтам-песенникам, певцам. Канадцы — такие веселые, такие гостеприимные люди, что чувствуешь себя у них как дома. Жиль Тальбо предлагает тебе записать пластинку, и ты тут же начинаешь думать о макете обложки, аранжировке, музыкантах, которые могут тебе аккомпанировать.

Единственная грустная нотка за время, проведенное в Канаде, — это футбольный матч, в котором принимает участие сборная СССР. Тебя пригласили футболисты. Мы сидим на трибуне, а сзади канадские украинцы в течение всего матча громко скандируют антисоветские лозунги. Тебе больно, ты страдаешь от этой ненависти, с которой вы сталкиваетесь повсюду в мире. Ты считаешь несправедливым, что спортсмены или артисты вынуждены расплачиваться за границей за политику с позиции силы, которую проводит правительство. Расстроившись, мы уходим со стадиона, не дожидаясь конца матча.

К счастью, на следующий день мы прекрасно проводим время у Люка Пламандона — поэта-песенника. У него небольшой деревянный дом на берегу озера, бобры строят плотину, и мы наблюдаем, сидя в байдарках, как они суетятся и снуют туда-сюда. После плотного ужина по-канадски ты поешь, и вечер заканчивается тем, что мы в первый и последний раз в жизни пробуем марихуану. Наши хозяева протягивают нам сигарету, мы сомневаемся, но друзья уверяют нас, что это совсем не противно и что особенно приятно после нескольких затяжек слушать музыку. Мы курим по очереди, ты вздыхаешь от удовольствия, мы слушаем музыку, я различаю каждый инструмент — впечатление такое, что весь оркестр играет у меня в голове. Но очень скоро я не могу больше бороться с усталостью и засыпаю. Последнее, что я вижу, — это твое удовлетворенное лицо. Однажды вечером мы будем чувствовать примерно то же самое во время одного рок-концерта. Семьдесят тысяч человек, скучившиеся вокруг нас на трибунах и на газоне стадиона, курят траву. У нас кружится голова, и от усилителей, работающих на полную мощность, дрожит все внутри. Голубоватый столб дыма поднимается к небу, у каждого в руке горит зажигалка в знак братства Эмерсон, Лейк и Пальмер в энный раз исполняют на бис песни, и ты вдруг принимаешься петь во все горло. Наши обалдевшие соседи привстают посмотреть, откуда исходит этот громыхающий голос, подхватывающий темы рока, и, заразившись твоим энтузиазмом, все начинают орать На стадионе мы почти оглохли, и еще долго потом болела голова, зато отвели душу.

Несколько дней спустя мы едем к Андре Перри в сопровождении нашего верного Жиля Тальбо, который небрежно ведет машину, одной рукой держа руль своего музейного «роллса». Мелькающий за окном пейзаж нам знаком ничто так не напоминает север России, как Канада, — те же березовые рощи, те же озера, то же светящееся небо. Мы подъезжаем к чуду современной архитектуры — дому из стекла. Он прекрасно вписывается в березовую рощу и выходит на небольшое круглое озерцо, которое лижет ступеньки веранды Полная тишина царит в студии. Там ты будешь записывать свою пластинку Андре Перри — волшебник звука, лучшее ухо Американского континента У него самое сложное оборудование, какое только есть, и мы просто потрясены звукооператорским пультом восемнадцать дорожек (это семьдесят шестой год!) — лучше не бывает. В зале полно инструментов, расставлены широкие диваны, но особенно поражает вид сквозь стены — кажется, что находишься прямо в лесу На озере плещутся дикие утки, солнце отражается в меди инструментов Андре Перри подходит к нам, тепло пожимает тебе руку, потом представляет нам музыкантов Они все очень молоды, очень красивы — длинные волосы обрамляют романтические лица «Все похожи на Христа», — говоришь ты по-русски И правда, у них у всех озаренные лица, когда они начинают играть Ты работаешь с огромным удовольствием, легко, а между тем в пластинку вошли тяжелые песни — «Спасите наши души», «Прерванный полет», «Погоня», «Купола» и особенно «Охота на волков» — крик страха и ярости.

Рвусь из сил и из всех сухожилий,

Но сегодня — опять, как вчера, —

Обложили меня. Обложили!

Гонят весело на номера!

Из за елей хлопочут двустволки -

Там охотники прячутся в тень

На снегу кувыркаются волки,

Превратившись в живую мишень

Идет охота на волков. Идет охота!

На серых хищников — матерых и щенков

Кричат загонщики, и лают псы до рвоты

Кровь на снегу и пятна красные флажков

Не на равных играют с волками

Егеря, но не дрогнет рука!

Оградив нам свободу флажками,

Бьют уверенно, наверняка!

Волк не может нарушить традиций.

Видно, в детстве, слепые щенки,

Мы, волчата, сосали волчицу

И всосали — «Нельзя за флажки»

И вот — охота на волков. Идет охота!

На серых хищников — матерых и щенков

Кричат загонщики, и лают псы до рвоты

Кровь на снегу и пятна красные флажков.

Наши ноги и челюсти быстры

Почему же — вожак, дай ответ —

Мы затравленно мчимся на выстрел

И не пробуем через запрет?

Волк не может, не должен иначе

Вот кончается время мое

Тот, которому и предназначен,

Уже поднял ружье.

Идет охота на волков. Идет охота!

На серых хищников — матерых и щенков

Кричат загонщики, и лают псы до рвоты

Кровь на снегу и пятна красные флажков.

Я из повиновения вышел

За флажки — жажда жизни сильней!

Только сзади я радостно слышал

Удивленные крики людей.

Рвусь из сил и из всех сухожилий,

Но сегодня — не так, как вчера!

Обложили меня! Обложили!

Но остались ни с чем егеря!

Идет охота на волков. Идет охота!

На серых хищников — матерых и щенков.

Кричат загонщики, и лают псы до рвоты.

Кровь на снегу и пятна красные флажков.

Охотники остаются с пустыми руками. Из-за этого текста на Таганке запретят спектакль «Берегите ваши лица».

Любовь и нежность к своему народу, который столько страдал и страдает, усиливаются у тебя от богатства, роскоши и легкости нашей с тобой жизни здесь. Каждый раз ты хочешь успокоить свое чувство вины перед собратьями, лишенными свободы, и делаешь мне подарок. Ты считаешь, что деньги, которыми ты распоряжаешься, должны все же возвращаться ко мне в виде подарка, поскольку тебе кажется, что свободой, которой ты теперь пользуешься, ты обязан мне. Я знаю, что это совсем не так: есть твой талант, любовь публики. Но не сюит и пытаться тебя разубедить, и потом — ты так любишь делать мне подарки!..

Как только мы возвращаемся в город, ты ведешь меня в лавочку, принадлежащую высокому старику еврею с вытянутым худым лицом, длинными белыми руками, ласкающими старинные сокровища на темно-синем бархате прилавка. На русском языке прошлого века, на каком больше никто не говорит в наше время, он рассказывает нам историю этих редкостей — египетских бус из голубого стекла, средневековых колье, тысячелетнего янтаря, греческих печаток, римских монет. Я выбираю голубые бусы. Растроганный нашим восхищением, почтенный раввин — а он еще и раввин, — благословляет нас и дарит нам два византийских креста из резного серебра, потом вынимает три небольших позолоченных кубка и наливает нам по капле вишневки, которую пьют во всей Центральной Европе. Ты лишь пригубил свой кубок, и мы уходим, а старик еще долго машет нам на прощанье и говорит тебе вслед: «Поклонись от меня матушке-Родине».

Калу Римпоче — это так красиво звучащее имя немедленно тебя заинтересовало. Я записываю пластинку с группой друзей-музыкантов. Вес они буддисты и несколько лет назад очень помогли мне, когда мой старший сын связался с хиппи.

Весь день они говорили о приезде во Францию великого тибетского учителя. Для них он все равно что Папа Римский для католиков. Я рассказываю тебе по телефону, как счастливы мои друзья от одной мысли при возможности повидать этого человека. Ты мне говоришь почти серьезно, что вдруг он сможет помочь и тебе. Я сама в это не особенно верю, но, стараясь использовать любую возможность, пусть даже колдовство, обещаю тебе, что, как только ты приедешь в Париж, он тебя примет.

На первом же ужине у нашего друга художника Миши Шемякина, тоже большого любителя выпить, разговор крутится вокруг гуру и других персонажей, которые обладают способностью помогать несчастным бороться против зеленого змия. Шемякин, очень склонный к мистике, обязательно хочет как можно быстрее попасть к мудрецу. Мне удается добиться приема. И вот мы уже в небольшом павильоне, украшенном изображениями святых. На небольшом возвышении сидит древний старик. Его морщинистое и доброжелательное лицо обращено к нам. Как нас научили мои друзья, мы входим, кланяясь. Я просто наклоняю голову, а Шемякин бросается на колени и почти ползком приближается к старцу. Ты смотришь на меня и, не особенно понимая, что делать, неловко согнувшись пополам и опираясь одной рукой в пол, ковыляешь к учителю. Я с трудом сдерживаюсь от смеха. Мне кажется неуместным засмеяться в присутствии такой важной персоны — и напрасно, потому что сам он не скрывает улыбки и делает нам знак садиться перед ним. У его ног сидит молодая француженка, завернутая в красивую оранжевую ткань, которую носят буддистские монахини. Тихим, но твердым голосом человечек произносит приветствие. Девушка переводит и спрашивает, чего хотят иностранцы. Я беру слово, потому что вы с Шемякиным не говорите по-французски.

Я объясняю, что вы не можете справиться с наклонностью к выпивке и надеетесь на помощь мудреца. Девушка переводит. После некоторого размышления Калу Римпоче рассказывает притчу. Вот этот рассказ, переведенный с тибетского на французский, а потом на русский:

«Однажды молодой монах проходил перед домом вдовы. Она поймала его, заперла и сказала: «Я не выпущу тебя, пока ты не проведешь со мной ночь, или не выпьешь вина, или не убьешь мою козочку». Молодой монах не знает, что отвечать: дав обет безбрачия, он не может провести с ней ночь.

Дав обет трезвости, он не может пить, и уж тем более он не может покуситься на чью бы то ни было жизнь. Но он должен выбрать. И после долгих раздумий он решает, что выпить вина — наименьшим из этих грехов». В этот момент Калу Римпоче разражается лукавым смехом, смотрит нам прямо в глаза и заключает: «Он выпил вина, потом провел ночь с женщиной и убил козу».

Я смеюсь вместе со всеми. Как это просто и мудро! По вашим взволнованным и напряженным лицам видно, как точно он попал в цель. Но что меня удивило больше всего — вы оба не пили после этого почти целый год.

Миша, Рива, Дороте — эти имена мы произносим каждый день, когда ты в Париже. Шемякины — семья художников в изгнании. Квартира их похожа на лабиринт. Она заполнена любопытными животными. Самое любопытное из них, несомненно, знаменитый Михаил Шемякин — хозяин дома, одетый во все черное, со всегда замкнутым, очень бледным флорентийским лицом — таким худым, что оно и в фас напоминает профиль. Рива — миниатюрная женщина с ярко-рыжими волосами. Она ходит в цветастых платьях, подчеркивающих ее более чем щедрые формы. Ее живые и добрые глаза неустанно следят за порядком в доме. Дороте — отчаянная девчонка, вся в булавках, велосипедных цепях и других аксессуарах панков — приводит в восхищение родителей.

Это трио так и блещет талантами. В каждый наш приход мы открываем все новые богатства. Миша эксплуатирует свою жену, она делает все фоны его картин, что и составляет главную их ценность. Когда Рива заканчивает дела на кухне, уборку и свой квадратный метр фона картины, она тоже может наконец рисовать или лепить. И все она делает с удивительной тонкостью и очарованием Дороте, несмотря на очевидное влияние отца, уже владеет собственным почерком: она делает очень маленькие картинки — всего несколько квадратных сантиметров, — но дома с нее строго спрашивают, и скоро она выставляет серию маленьких забавных котов с бандитскими рожами, которые производят настоящий фурор в Нью-Йорке.

Ты познакомишься с Шемякиными в Париже. Эта семья уехала из Ленинграда после неописуемых перипетий, но в полном составе. Твои отношения с Мишей окрашены тайной-.

Вы запираетесь у него в мастерской и часами сидите там. Он обожает тебя фотографировать, записывать, слушать — этот человек живет только прошлым, влюблен в твою современность, он верующий, даже мистик, а за тобой я не замечала склонности к религии. Он задумчив и часами может рассматривать свои многочисленные коллекции, он фанатичен и скрытен, ты — полная ему противоположность. Единственная ваша точка соприкосновения, за исключением таланта, — это любовь к диким попойкам.

Сколько раз Рива, Дороге и я, охая под тяжестью, втаскивали вас обоих в квартиру напротив Лувра. Собаки, не переносящие запаха алкоголя, яростно лают. Попугай ужасно ругается. Мы не знаем, смеяться нам или плакать, потому что, насколько ораторские способности исчезают у тебя, как только ты выпил, настолько Миша любит в этом состоянии декламировать длинные нецензурные монологи. И его, обычно изображающего из себя мрачного и молчаливого принца, невозможно заставить замолчать. Хуже того, у него появилась привычка нам звонить в этом состоянии. Много раз я была вынуждена выслушивать длинные пулеметные очереди ругательств — если положить трубку, он будет звонить всю ночь. Я видела иногда, как ты засыпаешь около телефона, но не кладешь трубку, чтобы дать своему приятелю выговориться. Пока вы пьете вино, расположившись в углу, мы с Ривой, иногда и с Дороте болтаем на кухне и едим что-нибудь вкусное. Жизнь прекрасна, жизнь печальна. Мы и не догадываемся, что это — спокойное и счастливое время.

Через несколько лет ничего этого не будет. Только я осталась в Париже. Шемякин, за которым в восьмидесятом году гонялась налоговая служба, занял у меня денег, чтобы выкупить матрицу литографии, хранимую в качестве обменной валюты ею издателем. Он уезжает в Нью-Йорк, увозя с собой все состояние семьи. Дороте и Рива переселяются в Грецию — там много света, красивых моряков, и жизнь там недорогая.

Я больше так и не увижу Мишу, что же до Ривы и Дороте, мы встречаемся иногда, когда я приезжаю в Грецию. Они работают, живут весело, хотя и очень бедно. Девчонка с велосипедной цепью превратилась в крупную сильную девушку, она даже иногда работает каменщицей. Мы едим муссаку, говорим о прошлом и всегда то смеемся, то плачем...

Восемьдесят седьмой год. Я получила американский банковский чек и два очень красивых альбома живописи, подписанных Шемякиным.

После восхитительного путешествия на Таити мы направляемся в мировую столицу кино. Погода мягкая, внизу под нами в туманной дымке виднеется Лос-Анджелес. Мы находим дом Бака Генри — человека-оркестра, актера, сценариста и режиссера — и проводим здесь целый день. Сидя в бассейне, мы видим, как приходят двое наших старых друзей — Милош Форман и только что эмигрировавший в США Миша Барышников в сопровождении красивой блондинки. Ты счастлив снова увидеться с Мишей. Вы совсем как мальчишки резвитесь в голубой воде бассейна. Присутствие молодой девушки вас подзадоривает. Милош рассказывает о своем будущем фильме «Волосы» и приглашает нас посмотреть первые репетиции в Нью-Йорке.

Вечером мы едем на прием в одно суперсовременное здание на Сансет-бульвар. Сюда приходят показаться в компании известных людей. Здесь необходимо вести светские разговоры и расхаживать с отсутствующим видом. Чем больше интригуешь других, тем лучше. Небесные создания болтаются по комнатам, небрежно извиняясь, когда им случается ненароком побеспокоить уединившуюся парочку. Ты растерян, и очень скоро тебе надоедает изысканное общество. Ты с досадой говоришь мне:

— Все эти девицы похожи одна на другую. Они красивы, но в них нет души. Пойдем отсюда.

Ты раздражен. Впервые в жизни ты оказываешься в компании, где никто тебя не знает. И только хозяин дома вежливо спрашивает нас, не нужно ли нам чего-нибудь, предлагает нам попробовать угощение, осмотреть дом, поплавать в бассейне. Help yourself — самая что ни на есть американская фраза. Поверхностная щедрость. Тебе же хотелось чуть больше душевного тепла. Мы покидаем этот музей восковых фигур страшно разочарованными и возвращаемся к друзьям, у которых живем. Здесь атмосфера совсем иная. Дик Финн — польский эмигрант, виртуоз в электронике. Его собранный из панелей дом неказист с виду. Но в нем шумно и не стихает смех. Беленькая собачка — этот мягкий меховой комочек, который каждое утро влетает к нам в комнату, изо всех сил виляя хвостом, — встречает нас громким лаем. В доме уже полно народу. Все ждут, когда придешь ты и будешь петь.

Ты доволен — ты снова чувствуешь себя как дома.

На следующий день Майк Медовой, продюсер, приглашает нас к себе в студию — MGM. Здесь стоит особенный запах, свойственный всем съемочным площадкам, — запах пыли и клея. Суетятся рабочие сцены и осветители. На разрушенной улице из вестерна ты демонстрируешь нам дуэль на пистолетах, которой заканчивается один из твоих любимых фильмов — «Полдень». Нам показывают огромного Кинг-Конга, у него лицо ходит ходуном, он в отчаянии вращает глазами, шевелит руками и, кажется, просит о помощи. Мне тяжело на него смотреть. Продюсер Дино де Лаурентис подходит к нам, чтобы пожать нам руки (несколько лет назад я снималась у него в Риме). Потом бесшумная электрическая тележка везет нас по улочкам городка, построенного прямо в студии. Мы ждем перед большой дверью, когда погаснет красный свет, потом нас впускают на съемочную площадку фильма «Нью-Йорк, Нью-Йорк». Лиза Минелли и Робер де Ниро репетируют сцену в ночном кабаке. Оба напряжены и сосредоточены. Де Ниро играет на саксофоне, и мы видим, что он действительно овладел этим трудным инструментом. Лиза Минелли, с ее огромными, во все лицо глазами и накладными ресницами, бросает на тебя плотоядный взгляд. Мы присутствуем при съемке. Работа идет полным ходом, и, не желая никого беспокоить, мы потихоньку уходим. Майк Медовой говорит нам шепотом:

— Сегодня я организую для вас вечер.

Мы с благодарностью принимаем приглашение. Я вижу, что ты польщен — тебя пригласили почетным гостем. Вернувшись домой, ты начинаешь перебирать водолазки, брюки, куртки — одежду, подходящую случаю, — и выбираешь бледно-голубой цвет. Ты загорел и в отличной форме. Глаза у тебя блестят от возбуждения. Меня это тоже радует, тем более что я ни о чем не беспокоюсь — тебе только что вшили эспераль, и ты ничем не рискуешь при виде бутылки. Этот невидимый барьер делает тебя абсолютно свободным, проблемы больше не существует. На несколько месяцев ты — счастливый непьющий.

Ярко освещенный парк окружает дом в колониальном стиле. На веранде, в комнатах, возле бассейна собрался весь Голливуд. Нас поражает красота этих людей: длинноногие женщины с потрясающими волосами, золотистой кожей и крепкими телами под легкими платьями. Крупные, гибкие улыбающиеся мужчины похожи на хищников в поисках добычи. Ты меня толкаешь локтем и как мальчишка зачарованно произносишь вслух имена актеров: Рок Хадсон, Пол Ньюмен, Грегори Пек...

Хозяин дома подзывает тебя и просит тишины. Все собираются в кружок возле вас и слушают, что рассказывает Майк. Он говорит, что ты — советский актер, поэт, певец с исключительным голосом, а я вижу, как ты волнуешься. Сидя почти у твоих ног, тебе улыбается Лиза Mинелли. Ободренный ее взглядом, ты с места в карьер начинаешь первую песню. И тут же вежливо-внимательные лица становятся напряженно-серьезными. Из сада, от бассейна, с террасы идут люди, словно их тянут за невидимую ниточку. От твоего голоса их бросает в дрожь. Женщины невольно прижимаются к своим спутникам, мужчины курят. Исчезает небрежность манер. Они не понимают слов, но масок не осталось. Вместо светских полуулыбок — лица. Некоторые даже и не пытаются скрывать своих чувств и, закрыв глаза, отдались во власть твоего крика. Ты исполняешь последнюю песню, и воцаряется долгая тишина. Все недоверчиво смотрят друг на друга. Вес они в плену у этого человечка в голубом. Лиза Минелли и Робет де Ниро задают тон, выкрикнув:

— Потрясающе! Невероятно!

Все хотят пожать тебе руку, обнять тебя, высказать свои чувства. Я потеряла тебя в толпе этих высоких мужчин и женщин. За час ты завоевал, может быть, самую трудную публику, состоящую лишь из профессионалов кино, избалованных славой гораздо больше тебя.

На следующий день в университете зал набит битком: здесь собрались студенты, изучающие русский язык, русскую литературу и историю и жаждущие увидеть наконец поэта, о котором столько слышали. Ты не обманешь их ожидании.

Еще не остыв после вчерашнего триумфа, ты начинаешь свой первый концерт в США двухминутной речью на английском языке. Открыв рот от изумления, я слушаю, стоя в кулисах.

Когда ты успел выучить эти слова? Ты мельком смотришь на меня и улыбаешься в зал:

— Это был небольшой сюрприз, который я приготовил для вас сегодня ночью.

И как обычно, без перехода, начинаешь с «Охоты на волков».

После двух изматывающих часов концерта ты уходишь со сцены весь мокрый, пальцы сбиты в кровь, с гитары свешиваются две лопнувшие струны, но лицо у тебя сияет:

— Они все поняли. Сегодня был хороший зал!

В аудитории, которая служит тебе гримуборной, тебя ждут ректор университета, преподаватели русского языка и два человека из консульства СССР в Лос-Анджелесе. Эти двое еще не знают, от какой печки им танцевать. Успех бесспорный, и они просто счастливы — как, впрочем, и вся остальная публика — побывать на твоем концерте. Для них это невероятная удача, потому что в СССР, где они бывают редко, достать билет в Театр на Таганке или на твой концерт почти невозможно. И потом, ты спел очень широкий репертуар — тридцать самых популярных песен, плюс несколько еще не известных в Москве. Но именно это их и настораживает.

Как им теперь себя вести? Поздравить и выразить свою радость? Или пожурить тебя за содержание некоторых песен?

От этих сомнений у них все время меняется выражение лица.

«Если он здесь, если он свободно поет, если у него такой уверенный вид, значит, у него есть прикрытие, у него наверняка имеется особое распоряжение. Кто знает, может быть, сам Брежнев дал ему зеленую улицу? Мы не получили никакого сигнала из посольства, — думают они, — нам известно, что он лишь сопровождает свою жену, больше ничего. Надо быть осторожными. Подождем официальной реакции». И, наскоро пожав тебе руку, они мгновенно испаряются. В каждом университете, где ты поешь, сценарий тот же. Восторги публики и осторожная сдержанность советских официальных лиц. В США тебя это забавляет. А по приезде в Москву ты откровенно хохочешь над таким осторожничанием. Все органы опеки, с которыми ты столкнешься, будут обезоружены твоим нахальством. Штампы всех стран, украшающие твой паспорт, выданный с единственным разрешением приехать ко мне во Францию, придется объяснять моими профессиональными и семейными делами — мне нужно было съездить на Таити повидаться с детьми. Что же касается твоих концертов во всех этих странах — здесь ты будешь повторять в свое оправдание короткую, но многозначительную фразу: «Наверху знали». И каждый раз в худшем случае тебя могли лишь слегка пожурить, но всегда — осторожно. «Кто знает, — думали «они», — он, видимо, имел разрешение, иначе бы он не посмел». И, не рискуя перепроверить туманное «наверху знали», твои собеседники ни разу не решатся наказать тебя.

«Раз нельзя ничего, — говоришь ты, — то можно все». Надо только иметь смелость. Эта смелость была в тебе всю жизнь. И еще — тебя поддерживают любовь и восхищение стольких людей. Всенародное признание служит тебе щитом.

Мы возвращаемся в Нью-Йорк, где нас ждет Миша Барышников. Он предоставляет в наше распоряжение свою квартиру.

Здесь ты всего лишь зритель. И мы ходим на концерты и шоу, выставки живописи и балет. Бродвей тебя поражает.

Мы объедаемся гамбургерами, сосисками в тесте и пиццей.

Мы день и ночь ходим по городу, никому не известные и немного потерянные. Два дня подряд мы восхищаемся выставкой Кандинского в Гугенгеймском музее. Среди шоферов такси часто попадаются русские. Некоторые тебя узнают, не верят своим глазам, резко тормозят в самых неожиданных местах — и немедленно образуются пробки. Они зазывают тебя в гости, хотят показать своим товарищам, послушать, как ты поешь. С большим трудом нам удается освободиться от их восторгов, пообещав им билеты на концерт.

Милош Форман знакомит нас со своей группой танцовщиков и певцов. Мы присутствуем на репетиции фильма «Волосы». Совершенство голосов, грация тел вселяют в нас неудержимое желание петь и танцевать вместе с ними. Вдруг вся танцующая группа застывает на месте — ты выскочил на середину зала и начинаешь отбивать бешеную чечетку...

Следующей ночью нас везут по Гудзону к старой барже, стоящей на якоре. Это — целый роскошный дом на воде, последний крик моды. Отсюда виден весь сияющий огнями Манхеттен. Дом украшен персидскими коврами и современной живописью, прямо на полу разбросаны шелковые подушки, громко играет музыка. Мы словно перенеслись на другую планету. Танцовщики неопределенного пола решают показать тебе один квартал. Я не хочу идти туда с вами, но ты не соглашаешься оставить меня одну на барже, и мы снова пускаемся в лодке по темной и немного пугающей воде. Из ночных кабаков на набережной вырывается музыка.

Увидев меня в группе мужчин, вышибалы не хотят нас пускать: «Нам здесь баб не нужно!»

Большой ресторан, откуда странным образом доносятся звуки аккордеона, оказывается более гостеприимным. Мы входим, и я смотрю на тебя. По твоему лицу видно, как тебе отвратительна представшая перед нами картина. Тебя воротит от этих танцующих и обнимающихся мужиков. Ты хватаешь меня за руку и тянешь к выходу. Как только мы оказываемся на улице, к нам подходят два очень красивых накрашенных мальчика. Их предложения не оставляют сомнений, и, совершенно выведенный из себя, ты отвечаешь ругательством сквозь зубы. Мы хватаем такси и уезжаем из этого квартала, чтобы никогда больше сюда не вернуться. К счастью, на следующий день у нас назначена встреча с Иосифом Бродским — одним из твоих любимых русских поэтов. Мы встречаемся в маленьком кафе в Гринвич Виллидж. Сидя за чашкой чая, вы беседуете обо всем на свете. Ты читаешь Бродскому свои последние стихи, он очень серьезно слушает тебя. Потом мы идем гулять по улицам. Он любит эту часть Нью-Йорка, где живет уже много лет. Становится прохладно, и ты покупаешь мне забавную шапочку — чтобы не надуло в уши. Улица, по которой мы идем, кажется безмятежно-спокойной, но Бродский говорит, что ночью здесь просто опасно... Продолжая разговор, мы приходим в малюсенькую квартирку, битком забитую книгами, — настоящую берлогу поэта. Он готовит для нас невероятный обед на восточный манер и читает написанные по-английски стихи. Перед тем как нам уходить, он пишет тебе посвящение на своей последней книге стихов.

От волнения мы не можем вымолвить ни слова. Впервые в жизни настоящий большой поэт признал тебя за равного.

Сколько же лет ты ждал этого? Ты всегда считался автором-исполнителем — в лучшем случае бардом, менестрелем. Но о твоей причастности к поэзии просто не было речи. Официальные поэты — Евтушенко и Вознесенский — с удовольствием общаются с тобой, но снисходительно улыбаются, когда ты приносишь им свои стихи: «Не стоит рифмовать «кричу — торчу»«. Много раз они забирали с собой твои стихи, обещали их напечатать, но так ничего и не сделали.

Не имея необходимого количества напечатанных строчек, ты никогда не сможешь стать членом Союза писателей. А это, кроме почета, дало бы тебе массу преимуществ: внеочередное получение квартиры с рабочим кабинетом, льготы для организации поэтических вечеров, путевки в многочисленные дома творчества, где можно за очень умеренную плату жить месяцами в прекрасных условиях, а главное — ты получал бы визы для участия в концертах за рубежом.

К счастью, у тебя все это есть благодаря твоему таланту, любви к тебе людей и тому, что ты женат на француженке.

Что до «почета» — вот ведь признал тебя за равного лучший из живущих ныне поэтов! У тебя в глазах счастливые слезы.

Книгу эту ты будешь показывать каждому из гостей, она всегда будет стоять на почетном месте в твоей небольшой библиотеке. И я буду тихонько улыбаться, глядя, как ты часто перечитываешь посвящение, произведшее тебя в сан поэта.

Семьдесят четвертый год. Возвращение в СССР. Я еду одна по шоссе к Москве и понимаю, что, если сейчас что-нибудь сломается или лопнет колесо, одной мне не справиться: машина перегружена так, что напоминает скорее катер — нос задран кверху, а багажник едва не касается земли. На крыше прочно привязана последняя парижская новинка — широченный, почти квадратный матрас «индивидуальная супер-пружина» (теперь я смогу спокойно спать, как бы ты ни ворочался), и продавец мне поклялся, что в пластиковом чехле эта штука отлично доедет на крыше. Рядом со мной как раз остается место, чтобы положить карту, документы и корзинку с бутербродами и растворимым кофе. Сзади — чего только нет: посуда, специи, туалетная бумага, пластинки и кассеты, выключатели, штепселя, провода и всякая другая мелочь. Наконец мы въезжаем в свою квартиру. Шесть лет ожидания, но зато — какое счастье! Ночью я проехала польскую границу и только теперь начинаю понемногу успокаиваться. Женщины в форме — а это хуже всего! — заставили меня вытряхнуть из машины буквально все, открыли каждый пакет, распотрошили все белье, повынимали из конвертов пластинки.

И вот я в Бресте. Мы бросаемся друг к другу. Как давно мы не виделись! Я не могу наглядеться на тебя. Ты крепко обнял меня и будто боишься отпустить... В это время таможенники успели уже разобрать полбагажника. Взглянув на стоящие на асфальте кастрюли, чайники, абажуры, ты вспоминаешь о квартире и сообщаешь мне, что воду еще не включили и окна пока не застеклили, поэтому нам придется немного пожить у друзей. Ничего! Все в порядке. Шесть лет ждали — что уж теперь! Еще подождем. И вообще я давно дала себе слово не расстраиваться по пустякам. Я беру себя в руки и энергично улыбаюсь...

Дорогой ты мне объяснил, у кого мы будем жить. Твой приятель женился на дочери одного высокопоставленного лица. Она, кстати, и вправду очаровательна, и твой приятель по-настоящему в нее влюблен. Пара довольно любопытная: он — интеллигентный близорукий еврей, она — рослая белорусская девушка. Правда, она здорово избалована родителями, но зато — талантливая художница. Я сразу заметила, что она не как все. Она даже не замечала, что после обеда или праздничного застолья я всегда убирала и мыла посуду, наводила порядок в доме — она воспринимала это как должное. Кто-нибудь всегда делал это за нее (другие мои советские подруги, у которых никогда не было горничных, были счастливы, если я освобождала их от этой неприятной обязанности).

У этой молодой пары, естественно, великолепная, огромная квартира в центре, и они отдают нам целую комнату с ванной и всеми удобствам! Мы кладем наш матрас прямо на пол, потому что они тоже только что переехали, и в квартире почти нет мебели. Мы быстро привыкаем к нашей новой жизни. Все так просто в этом микромире! Не надо ходить в магазины и стоять в очередях — здоровенная женщина в белом фартуке, которая могла бы сойти за английскую бонну, если бы не вес под сто килограммов, каждый день разгружает на кухне огромную корзину со свежайшими продуктами.

Мы наслаждаемся такой беспечной жизнью в течение нескольких недель, потому что, конечно же, строительные работы в нашем с тобой доме не двигаются. Зато у наших приятелей через короткое время все готово. Современная мебель привезена специально из Финляндии, расстелены великолепные ковры — свадебный подарок отца невесты, расставлены редкие книги — подарок семьи мужа. Если бы не купола старой церкви, которые видны из окна, можно было бы подумать, что мы где-нибудь на Западе.

Поскольку мне очень неловко жить за счет советской власти (приносимые каждый день продукты не только удивительны по качеству, но и покупаются за ничтожную часть их действительной стоимости в спецмагазине), я решаю ходить за покупками сама.

В первый же день я обалдеваю от выбора продуктов в ближайшем магазине. Сначала я даже подумала, что это случайный завоз или что директор устроил спектакль для ревизора. Но и через неделю выбор оставался таким же богатым.

Каждый день я нахожу в магазине свежие яйца, колбасу, вполне приличное мясо на котлеты, копченую рыбу, даже крабов. СССР — самый крупный производитель крабов, но в магазинах не найдешь даже баночки — все идет на экспорт.

Ты мне со смехом объясняешь:

— Просто этот магазин находится на бульваре, по которому каждый день ездит Брежнев, и поэтому он должен соответственно снабжаться на тот случай, если вдруг Генеральному секретарю захочется выйти что-нибудь купить.

Я не верю своим ушам:

— Но люди должны об этом знать и, наверное, обчищают полки в пять минут?

— Нет. В этот магазин ходят только такие люди, как мы, — те, кто живет в этих домах. У них и так огромные привилегии, а значит, им нет необходимости запасаться продуктами.

Я все-таки не совсем верю. Но и вправду, когда несколько месяцев спустя я снова захожу сюда, чтобы купить тебе что-нибудь вкусненькое, продавщица, узнав меня, вынет из холодильника вожделенные баночки с крабами и скажет:

«Для вас — другое дело».

И вот наша квартира наконец готова. Последний обед, поданный в восхитительном фарфоровом сервизе эпохи Екатерины II, действительно ни в чем не уступает царскому: голуби в сметане, икра и самые тонкие закуски. Нам всем было грустно: во-первых, приходилось расставаться, но главное, в то утро наша подруга сообщила нам с искаженным лицом: «Мой отец освобожден от должности и выведен из состава Политбюро».

Все мы знали, что для них золотые денечки закончились.

Из всех неудавшихся проектов больше всего ты расстраивался из-за нашей совместной пластинки. После долгих дискуссий фирма «Мелодия» принимает наконец тексты и музыку двенадцати песен, которые войдут в альбом. Темы в основном лирические. Это песни о любви, о войне, о Волге... Мы поем под оркестр, все очень красиво и без тени провокаций.

Мы записываем пластинку в большой аудитории. В противоположность кино здесь времени даром не теряют. В три захода дело сделано. Записывают целиком, без монтажа. Это очень тяжело, и ты срываешься, когда я ошибаюсь. Но мне и правда трудно: во-первых, петь по-русски, во-вторых, без остановок, и к тому же я очень волнуюсь, когда пою твои песни у тебя на глазах.

Мы понимаем, что, если пластинка выйдет, это будет своего рода официальное признание твоего статуса автора-композитора. И потом — мы довольно скромно живем на твою актерскую зарплату, так что лишние деньги не помешают. Но самое главное — это что мы впервые работаем вместе. И все наши мечты могут осуществиться, если пластинка выйдет: гастроли, концерты, спектакли, фильмы. Да все, что угодно!..

Охрипшая, измотанная, на последнем нервном пределе, я все-таки записываю все песни в положенное время. Я этим здорово горжусь, особенно после того, как музыканты стали аплодировать мне, стуча смычками по скрипкам, как это принято на концертах классической музыки. Ты доволен и записываешь свою сторону с ходу и в отличном настроении.

Наша пластинка наконец готова. Звукооператоры тут же микшируют звук, нас фотографируют на конверт. И все-таки, несмотря на предпринятые меры, пленка тайком переписывается и моментально расходится по рукам. И поэтому задолго до предполагаемого выхода пластинки мы уже знаем, что песни страшно понравились публике.

Время идет, мы волнуемся и, устав от уклончивых ответов руководителей «Мелодии», добиваемся приема у министра культуры Демичева. Он принимает нас с улыбкой на устах, делает нам знак садиться и, сцепив свои пухленькие ручки, спрашивает, зачем мы пришли. Мы объясняем. Он берег телефонную трубку и, глядя нам прямо в глаза, говорит тоном, не допускающим возражений: «Соедините меня с директором «Мелодии». И через минуту: «Послушай, почему до сих пор не вышла пластинка Влади и Высоцкого? Немедленно выпустить!»

Уезжаем мы довольные, но через два месяца пластинка все еще не выходит. Нам снова удается добиться приема. Мы наивно полагаем, что приказ не дошел по назначению.

Впрочем, приказы никогда ни до кого и не доходили. Мы встречались с Демичевым много раз, и всегда разыгрывалась одна и та же комедия. Повелительный тон по телефону, безоговорочные приказы, шутливые сетования на трудное положение министра, которого никто не слушается, и все в том же духе...

Однажды утром ты говоришь мне с напускной небрежностью:

— Знаешь, Андрей хотел бы поговорить с тобой тет-а-тет.

Я немного удивлена, тем более что мы виделись с Тарковским несколько дней назад. Он — твой друг юности и один из поклонников. Я знаю его уже много лет. Этот невысокий человек, живой и подвижный, — замечательный гость за столом.

Кавказец по отцу, он обладает удивительным даром рассказчика и поражает всех своим умением пить не пьянея. К концу вечера он обычно веселеет и почему-то каждый раз принимается распевать одну и ту же песню.

По твоему тону я понимаю, что речь идет о чем-то очень важном. Ты говоришь:

— Андрей готовит фильм, он хотел поговорить с тобой и, вероятно, пригласить тебя на пробы.

И тут на меня находит. Я не нуждаюсь в пробах, меня никогда не пробовали ни на одну роль, за исключением первого раза, когда я снималась в тринадцать лет у Орсона Уэллса.

Но ты так долго уговариваешь меня не отказываться, что я соглашаюсь.

Андрей объясняет мне, что фильм «Зеркало» — автобиография. И он хочет попробовать меня в нем на роль своей матери. Усы у него всклокочены больше, чем обычно, и он, заикаясь, пересказывает мне весь сюжет.

Через несколько дней мы с небольшой съемочной группой выезжаем в деревню. Это даже не пробы. Мы просто снимаем несколько кусков. Андрей подробно объясняет мне сцену: на пороге избы женщина долго ждет любимого человека.

Становится прохладно, она зябко кутается в шаль, последний раз в отчаянии смотрит на дорогу и, сгорбившись от горя, уходит в дом.

Андрей делает мне комплименты, я довольна собой. Я возвращаюсь и рассказываю тебе, как прошел день. Мы начинаем мечтать. Если я снимусь в этом фильме, сразу решится множество проблем — у меня будет официальная работа в Советском Союзе, я смогу дольше жить рядом с тобой, и потом сниматься у Тарковского — это такое счастье!

Проходит несколько дней. Мы звоним Андрею, но все время попадаем на его жену, и та, с присущей ей любезностью, швыряет трубку. Я чувствую, что звонить бесполезно — ответ будет отрицательным. Но тебе не хочется в это верить, и, когда через несколько дней секретарша Тарковского сообщает нам, что роли уже распределены и что меня благодарят за пробы, ты впадаешь в жуткую ярость. Ты так зол на себя за то, что посоветовал мне попробоваться, да к тому же ответ, которого мы с таким нетерпением ждали, нам передали через третье лицо и слишком поздно... Тут уже мне приходится защищать Андрея. Наверное, у него слишком много работы, много забот, да и вообще у людей этой профессии часто не хватает мужества прямо сообщать плохие новости. Ты ничего не хочешь слышать. Ты ожидал от него другого отношения. И на два долгих года вы перестаете видеться. Наши общие друзья будут пытаться помирить вас, но тщетно.

Однажды, прилетев в Париж, мы сталкиваемся в аэропорту с Андреем — он как раз улетает в Москву. Эта неожиданная встреча на нейтральной территории позволяет вам наконец помириться. Андрей так просто и понятно объяснил причину своего отказа, что нам становится искренне жаль, что он не сделал этого сразу. Посмотрев пробы, он понял, что зрители будут отвлекаться от фильма, увидев на экране Колдунью, и взял на эту роль другую актрису.

Мы приезжаем в Москву, и снова Андрей сидит вечерами у нас за столом и, как обычно, распевает свою любимую песню про Садовое кольцо.

Однажды он попросил меня помочь ему уговорить Марчелло Мастрояни согласиться на роль в фильме, сценарий которого он только что закончил. Но уговаривать Марчелло мне не приходится — он с радостью соглашается сниматься у Андрея. Целый вечер я перевожу, а они увлеченно обсуждают сценарий.

Увы! Фильм так и не будет снят. Еще один великолепный сценарий будет выброшен в корзину по соображениям цензуры.

Двадцать третьего декабря восемьдесят пятого года: наш автоответчик передает короткое драматическое сообщение Тарковский тяжело болен, по мнению шведских врачей, ему осталось жить не больше трех недель. Я тут же начинаю хлопотать о том, чтобы ему разрешили увидеть сына. Второго января восемьдесят шестого года он приезжает во Францию.

Ему помогают со всех сторон — соотечественники, врачи, министр культуры, посол СССР и даже президент Республики.

Наконец его сыну разрешают приехать к нему. Они не виделись четыре года. Когда Тарковский выходит из больницы, я принимаю в моем большом доме всю их семью. Андрей собирается заканчивать монтаж фильма «Жертвоприношение» и уже говорит о будущем фильме, который хочет назвать «Святые — самые несчастные из людей».

По совету идиотки-подруги он уезжает из Парижа и едет лечиться в Германию в клинику «знахарей».

Андрей умирает двадцать девятого декабря восемьдесят шестого года.

На похороны пришло очень мною народу. Собрались все друзья. Мстислав Ростропович, сидя на ступеньках русского собора на улице Дарю, вкладывает в игру всю душу, выражая в надрывном плаче виолончели нашу тоску.

У метро «Аэропорт» есть улица, где живут писатели, сценаристы, поэты. Я побывала здесь в самых разных квартирах, восхищалась библиотеками, коллекциями современной живописи и старинных икон. В течение шестьдесят девятого года в отчаянном поиске уголка, где мы могли бы спокойно встречаться, мы случайно попадаем к маленькому старичку, который ходит наклонившись вперед, как печальный гном, но глаза у него живые, он постоянно смеется, и вообще он просто очарователен, так что даже пользуется успехом у женщин.

Он очень официальный сценарист и работает на «Мосфильме».

Ему хорошо платят, и он получает вполне приличную пенсию.

Маленький чиновник культуры, один из тысячи. Всех очаровывает его необыкновенная живость ума, которой он пользуется теперь только в разговорах с друзьями.

Он уступает нам главную комнату своей двухкомнатной квартиры на четвертом этаже одного из писательских домов, в самом начале знаменитой улицы. Это, конечно, не хоромы, но нам здесь очень нравится. Старик ретируется в свой кабинет, на который имеет право как «работник умственного труда».

Мы начинаем потихоньку осваиваться в этом доме. Когда бы мы ни проснулись, у старика всегда готов для нас чай с только что поджаренным хлебом. Мне хочется отблагодарить его за гостеприимство. Потратив несколько сот франков в «Березке», я стряпаю ужин — не то французский, не то итальянский — с большим количеством советского шампанского «брют», которое продается только на валюту. Я знала эту его слабость, и, надо сказать, я и сама люблю это вино, которое производят в Абрау-Дюрсо в Крыму из шампанских саженцев в лучших французских традициях прошлого века. Как и всякий удачный вечер, наш заканчивается чтением стихов. Ты приумолк. В своей огромной голове этот человечек разложил по векам или по темам всю мировую поэзию. Он читает нам Омара Хайяма и Шекспира, Бодлера и Гете. Потом вы, перебивая друг друга, читаете Пушкина, произведения которого ты знаешь почти все наизусть, — и все-таки он побеждает в этой дуэли. Но когда он начинает вдруг читать твои собственные стихи, ты уже не знаешь, что и сказать. Уже поздно, старик откланивается и исчезает, задорно сверкнув глазами.

В день нашей свадьбы мы получаем большой пакет, толстый и тяжелый. Его приносит девушка с глазами цвета морской волны и великолепными тонкими белыми руками:

«Это от Василия, сам он не мог приехать, вот, держите». В картонной коробке, завернутой в несколько газет, лежит самая красивая икона дома. Как только мы возвращаемся из Грузии, мы звоним ему. Никто не отвечает. Немного спустя нам говорят, что старик — эрудит и поэт — умер. Его икона всегда оставалась в нашей спальне, несмотря на многочисленные переезды, а теперь висит напротив моей кровати. Возле нее — другая икона: святой Георгий на белом коне; мне ее принес в июле восьмидесятого один из твоих школьных друзей. Он держал ее на вытянутых руках и трясся от рыданий.

Он не сказал ни единого слова, он лишь едва поднял на меня глаза и сквозь слезы попытался изобразить нечто вроде улыбки, когда я приняла икону у него из рук.

Я получила разрешение увезти эти иконы с собой в Париж по решению экспертов Третьяковской галереи и с согласия специальной таможенной комиссии. ОT не имеют большом ценности, они не очень древние. Но для меня эти иконы — самые прекрасные.

Семьдесят пятый год. Мы в дороге к Южной Америке. Первая посадка в Мадриде. Франко еще у власти. Аэропорт похож на все остальные, и, если бы не какая-то поломка в моторе самолета, это была бы обычная посадка. Мы едем в Мексику в компании Клодины — знакомой актрисы.

Шесть часов мы ждем в аэропорту, пока починят самолет, и все это время Клодина уговаривает нас лететь другим рейсом. Она так нервничает, что мы соглашаемся. Пассажиры садятся в самолет, и мы остаемся одни. Наши места забронированы на завтра. В аэропорту не осталось ни полиции, ни таможенников — уже очень поздно. Карабинер, который провожает нас к выходу в город, бросает рассеянный взгляд на все три паспорта и говорит: «До завтра. Буэнас ночес».

Мы удачно проскочили, учитывая то, что у тебя нет визы в Испанию. Мы здесь как бы контрабандой. Этакие сбежавшие школьники. Все тебе нравится: старый город, где мы ужинаем, гуляющие люди, вышедшие подышать после жаркого дня, ресторан «Фламенко», где мы сидим до самого утра и слушаем песни. Гортанные звуки испанских песен очень похожи на цыганский романс. Я с трудом увожу тебя оттуда, чтобы успеть поспать хотя бы несколько часов, прежде чем осмотреть завтра Прадо.

В музее я веду тебя в зал Веласкеса, мы любуемся картинами, мы можем оставаться здесь сколько угодно — посетителей почти нет. Тебя восхищают Иероним Босх и Гойя, особенно — трагическая сила его полотен черного периода. Какая удача, что у тебя не спросили визу!..

Мы возвращаемся в аэропорт и, немного нервничая, сразу направляемся с паспортами в руках к полицейскому посту.

Наша подруга, хорошо говорящая по-испански, проходит первая. У полицейского глаза лезут на лоб: ни в одном из паспортов нет нужной печати. Для нас, француженок, это не имеет большого значения, но твой паспорт — весь красный, с серпом и молотом — просто жжет ему руки. По его обезумевшему виду мы понимаем, что сейчас начнется скандал, и, говоря все хором, пытаемся объяснить, что сломался самолет, что было поздно, что нам срочно нужно в Мексику. Мы так стараемся, что ошалевший карабинер, оглядевшись вокруг, вталкивает нас в зону вылета и вполне логично шепотом делает вывод: «Нет визы на въезд — нет и визы на выезд».

На острове Косумель наша белая комната выходит окнами на море, и мы можем любоваться отсюда скалами и пылающими закатами. Ты пишешь целыми днями, и я, возвращаясь с работы, нахожу тебя склонившимся за столом, на котором рассыпаны листки бумаги.

Вечером мы ужинаем маринованной рыбой и жареными лангустами, бифштексами из черепахи и экзотическими фруктами. Два старика сидят по краям длинного стола. Джон Хьюстон, играющий в фильме роль моего мужа, — пронзительный взгляд, сигара в зубах, несмотря па астму, и стакан водки в руке. Он слушает, как ты поешь, кивая в такт головой.

Напротив него сидит Нептунио — так мы назвали его, потому что он и вправду царствует в морских глубинах. Серебряная борода и всегда всклокоченные волосы обрамляют смуглое, совершенно азиатское лицо. Обычным рыболовным крючком он цепляет за нижнюю губу огромных акул, и они, как дрессированные собачки, плавают туда-сюда перед камерой.

Вообще его свойское обращение с морскими чудовищами прославило его по всему Карибскому морю. Но когда он слушает, как ты поешь, глаза у него подергиваются грустью.

Нептунио — очень сентиментальный человек.

Однажды воскресным утром мы ждем его, чтобы в первый раз попробовать понырять вместе. Тебе не терпится окунуться в морские глубины. Что до меня — я боюсь, но все же после долгих уговоров соглашаюсь, потому что не хочу выглядеть трусихой в твоих глазах. Но подводный мир меня пугает, и мне не по себе.

Появляется Нептунио со всем необходимым снаряжением для ныряния. Надо идти. Он быстро нам объясняет, как что работает, вешает грузики на пояс, помогает натянуть ласты.

Вот мы и готовы. Мы ныряем. Сердце у меня вот-вот выскочит: прямо передо мной — вертикально уходящая вниз скала, синь — от бирюзовой до чернильно-черной, мириады разноцветных рыбок. Длинные, клейкие водоросли липнут к телу, я вздрагиваю и, прицепившись к нашему провожатому, не сопротивляясь, иду ко дну. Ты бесстрашно опускаешься впереди, ты уже на короткой ноге с этим подводным царством. Я вижу, как ты улыбаешься под маской, искажающей твое лицо. Рукой ты показываешь мне на дно, делаешь знак плыть за тобой и удаляешься, исчезая в резном проеме коралловых зарослей. Сначала я еще вижу тебя, но потом остается только бледное размытое пятно впереди, и, наконец, ты исчезаешь из виду. Меня охватывает паника, у меня кружится голова, мне не хватает воздуха, я сжимаю руку Нептунио, он понимает и выталкивает меня вверх. С облегчением я разбиваю зеркало водной поверхности, вырываю изо рта метающую трубку и глубоко вдыхаю, прежде чем поплыть в изнеможении к берегу.

Эти несколько минут, проведенные под водой, оставят во мне кошмарное воспоминание. А ты — ты расширил свое восприятие мира, отныне ты ныряешь по утрам и вечерам. Нептунио смотрит на тебя с гордостью и нежностью. Ты — его русский друг, твой голос заставляет его плакать, но главное — ты теперь его сообщник, навсегда ослепленный подводным великолепием.

По возвращении на континент мы берем напрокат машину и едем в Мехико. Нас сразу же зачаровывает волшебный пейзаж. Дорога поднимается высоко в гору. Мы проезжаем сквозь густой, словно ватный, слой облаков. На огромном плато стоят как часовые гигантские кактусы. Вытянувшись посреди дороги, черная пантера лениво поднимает на нас свои зеленые глаза, потягивается, как большая кошка, недовольно машет хвостом и удаляется королевской походкой. Выпрыгнув из машины, ты бросаешься за ней вдогонку, но она вдруг исчезает.

Мы приезжаем в небольшую деревню. Крыши из пальмовых листьев, земляные полы, гамаки, несколько кур, плешивых собак и необычный, возвышающийся в центре площади и связанный электрическим проводом с трескучим генератором холодильный шкаф ярко-красного цвета с большими белыми буквами: «Кока-кола». Индейцы внимательно смотрят на нас, их лица угрюмы. Как только нам удается объяснить, что мы — не американцы, а французы из Парижа, с той стороны океана, они начинают улыбаться и предлагают нам таккос — пирожки с начинкой сочные и чертовски переперченные, фрукты и, естественно, ледяную кока-колу. В течение всею путешествия мы будем сталкиваться с вездесущей американской техникой, как, впрочем, и с враждебностью по отношению к тем, кого местные жители называют «грингос». И каждый раз, как только они узнают, что мы — французы, улыбка возвращается на их лица. Несколько раз — мы пытаемся объяснить, что ты — русский, из Москвы, но совершенно очевидно, что им это не понятно. Наш испанский к тому же очень ограничен, как, впрочем, и их испанский — мы находимся в самой глубине Юкатана, здесь говорят лишь на языке предков.

Красивые и гордые мальчишки стоят вдоль дороги, держа на вытянутых ладонях какой-нибудь глиняный черепок.

Они никогда не просят милостыни, а стараются выменять на несколько центов эти маленькие кусочки скульптур или глиняной посуды государства Майя. В Чичен-Ица мы приезжаем очень поздно, толстая цепь преграждает вход. Радушный сторож соглашается проводить нас к месту недавних раскопок. Мы прогуливаемся в кроваво-красном освещении заходящего солнца среди храмов, заросших тропической растительностью. Расчистили только огромную, почти вертикальную лестницу. Ты одним махом взбираешься наверх и спускаешься с ловкостью акробата, отбивая чечетку на стертых ступенях.

На следующий день — Паленка: высокие холмы окружают огромную гору с выровненной квадратной вершиной и храмами по четырем улицам. На барельефах, изображающих умственные болезни, нас особенно поражает один профиль.

Я фотографирую тебя тоже в профиль — сходство поразительное. Как странно видеть свое собственное лицо в камне, вырезанном много веков назад... Ты начинаешь говорить о своих дурных порывах, о своей склонности к саморазрушению. Никуда раньше ты не осознавал этого так ясно. Само место располагает к раздумью. Мы одни, и эти тела в мучительных позах, изображенные гениальным скульптором, вызывают в нас конкретные воспоминания. Твои собственные мучения — вот они, перед нами, воплощенные в камне проницательным художником.

Нас отвлекает от этого мрачного созерцания какой-то голос, потом — другой, потом — десятки голосов, которые перекрывают друг друга, перекликаются, разносятся высоко в небе.

— Это майя разговаривают с нами, — говоришь ты. Я улыбаюсь. У нас над головами сотни птиц-лир с пышными раздвоенными хвостами. Они кружат в воздухе и поют гортанными, почти человеческими голосами. Ты задумчиво слушаешь их и говоришь:

— Какой красивый язык у этих майя!

В Мериде — городе, основанном Кортесом из камней разрушенных храмов, в середине которого каменным кораблем возвышается собор, — маленький горбун хватает тебя за рукав, почти силой усаживает на скамеечку и начинает неистово начищать тебе сапоги. Заплатив ему хорошенько и дав на чай, ты идешь дальше, беспрерывно поглядывая себе на ноги.

— С ума сойти как блестят! Можно подумать — новые.

На рынке молодая девушка печет прямо перед нами на раскаленном камне блинчики и начиняет их свиным ливером.

Проезжающий мимо мотоцикл чуть не задевает нас, ты отпрыгиваешь в сторону, блинчик падает на землю, и ты принимаешься ругаться — твои красивые сапоги усыпаны жирными пятнами.

Как только мы приезжаем в пригород Мехико, нас охватывает беспокойство. Мы начинаем думать, как найти в этом огромном городе Макку. У нее мы должны остановиться.

Макка — бывшая балерина русского происхождения, подруга Джона Хьюстона. Мы набираем ее номер, и — о чудо! — ее дом оказывается в двух шагах от нас. Макка пригласила множество друзей. Один из них — бородатый приветливый человек — протягивает нам руку: «Меня зовут Влади, я — художник. Моего отца звали Виктор Серж».

Сын Макки, который работает на телевидении, получил разрешение сделать большую передачу о тебе. Как все удачно складывается! Мы срочно готовим программу. Надо отобрать и перевести тексты на испанский, написать биографию, пусть даже не всю, потому что здесь тебя совсем не знают. Надо подумать о декорации и подобрать аккомпанемент. После долгих споров мы выбираем сольный концерт — это то. что ты предпочитаешь, и последние записи, сделанные в США для Си-би-эс, доказывают, что это и для публики лучшее решение.

Вот текст, который ты пишешь для конферансье:

«Владимир Высоцкий — актер, работает в Москве, в Театре на Таганке — одном из интереснейших театров СССР — под руководством Юрия Любимова.

В 1961 году Владимир Высоцкий закончил Школу-студию МХАТ в Москве.

Владимир Высоцкий сыграл в кино более двадцати ролей, среди которых — Ибрагим Ганнибал в «Сказе про то, как царь Петр арапа женил» по Пушкину и фон Коррен в «Плохом хорошем человеке» по Чехову. В театре он сыграл Галилея в «Жизни Галилея» Брехта, Лопахина в «Вишневом саде» Чехова и роль Гамлета в пьесе Шекспира.

В 1976 голу труппа получила гран при за представление «Гамлета» на фестивале в Битевс в Югославии.

Высоцкий пишет слова и музыку песен, которые исполняет сам, аккомпанируя себе на гитаре. Егo песни-баллады очень разнообразны по тематике — лирические, политические, шуточные. У него их больше шестисот. Высоцкий записал пять сорокопяток в СССР и две большие пластинки в Париже.

Темы баллад разнообразны. Война, спорт, сказки... 3десь есть и песни протеста, но сам автор говорит, что он старается писать об общечеловеческих проблемах. В своих стихах он размышляет о жизни, смерти, о судьбе, о ненависти, о любви, о несправедливости, о героизме, о страдании, о свободе, о дружбе...

Высоцкий не является официальным поэтом, то есть его тексты не печатаются. Но стихи и баллады используются в кино. Он поет перед студентами, рабочими, на заводах, в университетах, в различных организациях. Он поет на сцене и на экране. «Я не пишу для определенной категории зрителей, — говорит он, — я стараюсь затронуть душу людей вне зависимости от их возраста, профессии, национальности. Я не люблю легких песен. Я не люблю, чтобы на моих концертах люди отдыхали. Я хочу, чтобы моя публика работала вместе с мной, чтобы она творила. Наверное, так установилась моя манера.

Моя песня — это почти крик».

Баллады Высоцкого — это монологи разных людей. Но он всегда поет от первого лица и становится, таким образом, участником того, о чем пост. Он старается влезть в шкуру своих героев, жить и умирать вместе с ними.

«Я думаю, — говорит он еще, — что поэзия не знает границ, что проблемы, которые меня волнуют, точно так же волнуют всех других. Я хотел бы, чтобы люди узнали еще одну грань творчества в моей стране — авторскую песню. Я хотел бы также надеяться, что языковой барьер не будет слишком большим препятствием для понимания. Больше всего я люб т петь для моих друзей, на суд которых я выношу каждую новую песню Здесь я тоже надеюсь найти друзей. Любому артисту необходимо работать для людей, постоянно открывая для себя новое повсюду в мире. Мой театр приедет в ноябре в Париж. Я надеюсь, что когда-нибудь мы приедем в Мехико».

Страница: 1 2 3 4 5 6 7
© 2000- NIV